Нужно учитывать, что многое в «неправильностях» по отношению к классическим нормам вообще связано с рукописной традицией: Улле Вестерберг пришлось провести огромную и очень тонкую филологическую работу, чтобы обосновать предложенный ей textus criticus235. Ее разночтения с выполненным в 1839 году изданием Г. Перца довольно принципиальны, насчитывают сотни мест, при том что в основе изданий одна и та же рукопись из Апостолической библиотеки Ватикана236. Этот кодекс, важнейший свод южноитальянской исторической мысли лангобардского времени, написан в Италии готическим письмом около 1300 года. Совершенно очевидно, что за триста лет содержащиеся в нем тексты претерпели серьезные изменения, потому что латынь была живой: «правильности» 970 года выглядели «неправильностями» уже сто лет спустя – и исправлялись переписчиками. Жертвы исправлений в свою очередь попадали под перо писцов следующей эпохи. Представим себе, что речь идет о десятках и даже сотнях слов. И все же это довольно надежный для своего времени список, поскольку в целом его язык сопоставим с языком салернских и беневентских документов X века. Достоинство стокгольмского издания в том, что оно вернуло нам текст, намного более корректный по отношению к эпохе, в которую он был создан, а историкам средневековой латыни и зарождающегося вольгаре – отличный памятник для изучения.
Историк итальянской словесности резонно укажет на анахронистичность утверждения о связи латыни Салернского анонима с нарождающимся, но еще далеким от собственно словесности вольгаре. Приведем, однако, один немаловажный аргумент: «Sao ko kelle terre, per kelle fini que ki contene, tranta anni le possette parte Sancti Benedicti». «Я знаю, что эти земли в указанных здесь границах тридцать лет принадлежали монастырю Святого Бенедикта».
Эта юридическая формула считается первой записью итальянского вольгаре. Она включена в состав латинского документа из собрания Монтекассинского монастыря. Этот документ в целом зафиксировал – естественно, на латыни – судебную тяжбу, произошедшую в марте 960 года между аббатом Монтекассино Алигерном и мирянином Родельгримом в Капуе, в присутствии судьи по имени Арехис. Судья, видимо следуя просьбе или требованию мирянина, велел свидетелям претендовавшего на земли аббата заверить свои слова на народном языке. Это было исполнено и четырежды – для солидности – записано на пергамене237. Капуанская формула не уникальна: целый ряд подобных записей делался в последующие годы по делам других зависевших от Монтекассино монастырей. Таковы обстоятельства рождения итальянского языка, имеющие, как можно видеть, непосредственное отношение к «Салернской хронике» и ее героям238. Нельзя утверждать, что именно здесь, в Кампании X века, словно отвечая на давно волнующий медиевистов вопрос, перестали наконец говорить на латыни239. Но мы отчетливо, в деталях видим, как этот важнейший для Европы процесс рождения новых языков шел.
Перевод не может отразить эту языковую ситуацию, он может лишь отчасти передать ее тональность стилистически. Если переводить фразу, что называется, слово за словом, выходит, естественно, абракадабра. Переводчик имеет право на нее только в том случае, когда ее сознательно создает переводимый им текст – такое бывает, скажем, в пародийной поэзии и в магии. В нашем случае этого нет: Салернский аноним, несомненно, не закончил работу, его отступления, в целом типичные для средневекового нарратива (в широком смысле этого слова, не только для историографии), выглядят вставками, нуждавшимися в дальнейшей обработке. Но не следует измерять завершенность средневековой литературы по чеканному совершенству дантовской «Комедии».
Судьбы империй и рождение Европы
Мы увидели, что имперские идеи кочевали из поэзии в прозу и обратно, из страны в страну, переваливали через Альпы, иногда в сопровождении конницы, иногда мирно. Италии, зажатой меж двух морей, в XI–XIV веках приходилось периодически выбирать меж двух мечей: папством и германскими императорами, сначала из Салической династии, затем из Штауфенов. Имея Рим в географическом сердце Апеннинского полуострова, она, не обладая политическим единством, в силу этого самого географического положения оказалась ареной многовекового противостояния наднациональных властей. Вакуум реальной власти привел здесь к формированию развитой городской цивилизации. Города же, в свою очередь ссорясь между собой и внутри себя, приучили поколения своих граждан мыслить политически, выбирая между папами и императорами для достижения собственных целей, как личных, так и клановых, групповых, коллективных240. Небезынтересно понаблюдать, как на эту ситуацию реагировала латинская словесность.
В начале 1320‑х годов Марсилий Падуанский (1275/1287–1342), замечательный североитальянский политический мыслитель, написал «Защитника мира», Defensor pacis. Это едва ли не самое оригинальное средневековое сочинение о соотношении духовной и светской властей241. Созданные позже «Малый защитник» (Defensor minor) и «Перенос империи» (De translatione imperii) призваны были закрепить и продолжить его основные положения242. Второй из этих текстов я недавно представил читателю в русском переводе243, надеясь, что это станет шагом к созданию давно назревшего свода важнейших памятников средневековой политической мысли, включая и сочинения Марсилия244. Не знаю, насколько мои надежды сейчас актуальны.
В конце второго раздела «Защитника мира» Марсилий сообщает, что собирается с исторической точки зрения разобрать переход империи от греков к германцам в специальном сочинении245. Это обстоятельство – хороший указатель на то, зачем это сочинение возникло. История всегда служила способом сконструировать настоящее за счет прошлого, и этот элементарный закон сопровождал историю – и мифологию – средневековой Римской империи со времен Карла Великого246. Более того, всякая картина, написанная кистью современного историка или средневекового хрониста, по определению служит самоидентификации сообщества, к которому этот историк принадлежит247. История как род знания есть рефлексия общества, а потому будет существовать, пока существует оно само248.
В первой четверти XIV века, на очередном витке сложных взаимоотношений между Империей и папством, закон этот действовал так же отменно, как и прежде. Так, понтифики, как минимум начиная с декреталии Venerabilem, изданной Иннокентием III в 1202 году, не сомневались, что постепенный «переход» или «перенос» империи, translatio imperii с Востока на Запад, не просто дело Церкви, но и свидетельство ее власти над светским государством сейчас и навеки. Поэтому в 1323 году, не желая признавать избрание Людвига Баварского и короновать его, Иоанн XXII указывал на дарование империи Карлу Великому Апостольским престолом как на действующий прецедент. Незадолго до него Бонифаций VIII заявлял, споря с Филиппом IV, что может сместить любого короля, как любого слугу, sicut unum garcionem. К тому же, добавлял он, все знают, что его предшественники лишили трона трех королей Франции, «как мы находим в наших хрониках, а они могут найти в своих»249.