И вот тут Инга совершила свою единственную, зато крупную ошибку.
— Ну как же, — сказала она с лёгким смешком, — Рахимов же. Ты сама…
Осеклась. Поздно.
Рябь у неё полыхнула — коротко, ярко, как сварка в темноте, — и тут же схлопнулась обратно под обаятельную улыбку. Вкус меди во рту у меня стал гуще, добавилась горечь. Человек понял, что сказал лишнее, и человек испугался. Не Леры. Своей оговорки.
Лера сидела с прямой спиной. Лицо у неё было спокойное, а вот аура — нет. Янтарь схлынул, золотые искры погасли, и по всему ореолу пошёл серый налёт. Не истерика. Холод. До неё доходило — медленно, неотвратимо, как вода в подвал.
— Я тебе фамилию не говорила, Инга, — сказала Лера медленно. — Я её вообще никому не говорила. Посредник всегда был в тени. Мы с Машей только вдвоём её знали, я её даже в переписке не пишу. Откуда?
— Лер, ну ты что. — Инга всплеснула руками, рассмеялась, но смех вышел на полтона выше. — Ты мне год назад обмолвилась, я и запомнила, у меня память хорошая. Что ты как следователь, ей-богу.
— Год назад я с Рахимовым ещё не работала, — тихо сказала Лера.
Тишина стала плотной. Я сидел, ел салат и не лез. Своё дело я сделал — выложил две вилки фактов, человек сам наделся на обе. Дальше была не моя партия. Дальше Лера должна была пройти сама, иначе грош цена моему вмешательству.
* * *
Инга ушла через полчаса.
Ушла красиво — сослалась на раннее утро, на дела, поблагодарила за ужин, чмокнула Леру в щёку, мне пожала руку и сказала, что рада знакомству. Рябь у неё при этом стояла ровной стеной, плотной и собранной. Зверь, который понял, что обложен, и отступает к норе, не показывая спины. На пороге обернулась:
— Лер, ты не накручивай себя, ладно? Устала просто. Созвонимся.
Водитель открыл дверь и она уехала на серебристой иномарке.
Лера закрыла дверь и привалилась к ней спиной. Постояла так, глядя в пол. Потом подняла на меня глаза.
— Что это было, Гена?
— А ты сама как думаешь?
— Я не хочу думать. — Голос у неё дрогнул. — Я хочу, чтобы ты сказал, что я всё придумала. Что она правда запомнила фамилию, которую я где-то случайно сказала.
Я молчал. Врать ей сейчас было бы худшим из всего, что я мог сделать.
— Не придумала, — сказал я тихо.
— Что мне теперь делать?
— Сейчас — ничего. — Я осторожно прижал её к себе. — Сейчас — пирог доесть и спать.
Она всхлипнула и засмеялась одновременно — получилось что-то среднее, мокрое и живое.
— Дурак ты, Гена.
— Есть такое, — согласился я. — Но дурак внимательный. Пойдём, пирог стынет.
Мы поднялись с пола. В гостиной на столе стоял недопитый бокал Инги — она к нему почти не притронулась, ей было не до вина, ей было до цифр. Лера посмотрела на бокал, взяла его и вылила в раковину, не говоря ни слова.
Это сказало больше любых слов. Я промолчал и пошёл резать пирог.
За окном уже стемнело. Где-то в Серпухове под фонарём стояла белая «Веста», у бокса крутилась серая легковая, в Подольске сидел человек, которого мне нельзя обгонять на охоте, а в стеклянной башне в Москве паниковал Артур и уставал его безопасник. Дел была полная голова. Но всё это могло подождать до завтра.
Сегодня надо было доесть пирог с женщиной, которой только что вынули нож из спины. И, что характерно, нож вынул я. Хоть какая-то польза от прибора в голове, кроме мигреней.
— Корочку я срезала, между прочим, — сказала Лера, ставя передо мной тарелку. — Так что не придерёшься.
— Я и не собирался, — сказал я. — Я добрый сегодня.
Она почти улыбнулась.
Глава 24
Пирог мы доели в тишине. Не тягостной — просто в той, когда говорить пока нечего, а молчать рядом уже можно. Лера ковыряла вилкой корочку, отламывала по кусочку, отправляла в рот и снова отламывала. Ела не потому, что хотела есть. Руки занимала, чтобы голова не убежала туда, куда ей сейчас бежать не стоило.
Я налил себе морса, ей подлил вина. Она кивнула, не глядя.
И вот тут её начало снова накрывать. Я увидел это раньше, чем услышал, — янтарь схлынул совсем, по ауре пошла ржавая дрожь, и на языке у меня поднялась полынь с чем-то кислым. Она положила вилку, очень аккуратно, рядом с тарелкой. Слишком аккуратно.
— Десять лет, — сказала она. Голос держался ровно до середины слова, а потом сорвался. — Я ей дочку крестить хотела позвать. Будущую. Которой нет ещё. Понимаешь, насколько я дура?
— Лер.
— Нет, ты скажи. — Она подняла на меня глаза, и в них стояла вода. — Я же не девочка. Я бизнес двадцать лет тащу, я волков на переговорах ела, я Кирилла через суд протащила и не моргнула. А подругу свою в упор не видела. Сидела напротив десять лет и не видела. Что у меня с глазами, Гена?
Слёзы пошли. Не красиво, не кинематографично — она задышала рвано, прижала ладонь ко рту, плечи затряслись. Человек держался весь вечер, при Инге держался железно, а сейчас плотину прорвало.
Я не стал её обнимать сразу. С таким состоянием обниматься рано — захлёбывается человек, ему воздух нужен, а не чужие руки на рёбрах. Я просто пересел ближе, на соседний стул, и положил ладонь ей на спину между лопаток. Не гладил. Просто держал, чтобы она чувствовала — рядом тёплое и своё.
— Дыши, — сказал я тихо. — Никуда не торопись. Реветь сейчас — это нормально и правильно. Реви.
И она ревела. Минуты три, может, четыре. Я сидел и держал ладонь на её спине, чувствовал, как под ребром колотится сердце, как постепенно дыхание выравнивается. Полынь на языке стояла плотной горечью, и я почти радовался ей — значит, боль выходит, не остаётся внутри гнить.
— Я думала, я научилась, — сказала она наконец, вытирая лицо тыльной стороной ладони. — После Кирилла. Думала, теперь-то я умная, теперь-то меня не проведёшь. А меня вон как.
— Тебя не провели. — Я протянул ей салфетку. — Ты увидела. Сегодня. Сама.
— С твоей помощью.
— С моей. — Я пожал плечами. — Ну и что. Одна голова хорошо, две лучше, это даже в поговорку вынесли, до нас с тобой. Ты её десять лет не видела не потому, что глупая. А потому, что ты человеку доверяла. Это не дефект зрения. Это просто значит, что ты умеешь доверять. Паршивое свойство для бизнеса, отличное — для жизни.
Она шмыгнула носом и невесело усмехнулась.
— Софист ты, Гена.
— Есть немного.
* * *
К камину мы перебрались сами собой, ближе к десяти. Лера переоделась в домашнее — мягкие штаны, толстый свитер, волосы собрала в небрежный узел. Лицо опухшее, глаза красные, а аура впервые за вечер успокоилась. Серое отступило, янтарь вернулся — усталый, выцветший, но живой.
Я разжёг камин. Берёзовые поленья занялись быстро, затрещали, по комнате пошло сухое тепло. Лера принесла начатую бутылку, я взял второй бокал. Поставил рядом с её.
— Тебе же нельзя, — сказала она. — Гастрит же.
— Сегодня можно. — Я взял бутылку, плеснул себе на два пальца. — Один раз желудок переживёт. А тебе одной пить — нехорошо. Будешь себя жалеть в одиночку, я этого не люблю.
Я сделал глоток. Вино оказалось хорошим, плотным, с тёмной ягодной кислинкой.
Мы сидели на ковре, привалившись спинами к дивану, и смотрели на огонь. На стене над камином висела картина — большая, в тёмной раме, какой-то морской вид. Серая вода, низкое небо, на берегу одинокая фигура спиной к зрителю.
— Это я в Питере купила, — сказала Лера, проследив мой взгляд. — На выставке молодых. Мне продавец полчаса рассказывал, какая тут трагедия и одиночество. Человек на краю мира, всё такое.
— А тебе что виделось?
Она помолчала, покрутила бокал.
— Покой, — сказала наконец. — Мне всегда казалось, что ей там хорошо. Стоит себе, на воду смотрит, и никто её не дёргает. Ни поставщики, ни юристы, ни Инга. — Голос дрогнул на имени, но устоял. — Тишина и вода. Что ещё человеку надо.
Я смотрел на картину и видел другое. Видел Мальдивы, синюю глубину под ластами, манометр на ста пятидесяти барах и воздух, которого вдруг не стало. Серая вода на холсте была мне куда понятнее, чем продавцу с его трагедией.