Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он присел у дороги, чтобы ближе слышать рассыпанных в траве кузнечиков, творящих негромкую вечернюю музыку, поднятую в воздух с приуставших, обритых полей.

Одернутый женой, Шмырев продолжал путь, не изменив, однако, мыслями и тяготясь чемоданом и неудобным свертком, барабанно колотящим в коленки.

…Виделся ему платочек горошками, немая растерянность старушечьего лица, в удалении терявшего знакомые очертания, с дрожащей паутинкою морщин, с темными глазницами, как в блюдечках держащими непослушную влагу, и вся старуха, тяжелее обычного припавшая к высохшей палке тающими, синими руками… Прасковья Егоровна отправлялась на свадьбу к малознакомым, позабытого родства людям с тайною надеждой на кусок хозяйского пирога, с ночевкой — до завтра…

Петр Кириченко

ПОСЛЕДНИЙ ПЕРЕЛЕТ

Рассказ

Точка опоры. Выпуск третий - img_5.jpeg

Давно когда-то прозвали Никитича «Крепким мужиком». Он знал эту кличку и ничуть не обижался. Не раз заводил Никитич разговор о своем происхождении. «Чудского озера деревень, — говорил. — Вот откуда мы!» И в своей семье, которую он по непонятной причине называл «владения», сохранял нерушимый, однажды заведенный порядок: Никитич — глава и всему хозяин. Очень этим гордился, мог при случае ткнуть кого-нибудь носом: так, мол, надо жить… Ни советов, ни возражений не терпел, краснел широким лицом, дулся весь. «Сами знаем!» — обрывал, резко взмахивая рукой, как топором, и такого черта напускал в лицо, что говоривший отступался. Никитич же только ухмылялся. «Крестьянская хватка!» — пояснял он свою силу в разговоре. И удивительно это было, и непонятно, потому что Никитич, рано покинув деревню и выучившись летному делу, никогда больше не возвращался к родным местам. Жил он в большом городе, не интересовался ничем, кроме полетов, и очень гордился этим.

Жизнь его принадлежала неуклюжим, тихоходным аэропланам. Они, казавшиеся Никитичу живыми существами, наподобие стрекоз или мотыльков, отмеряли своими крыльями дни жизни, и не раз, подходя к такой стрекозе ранним утром, он осторожно касался остывшего тела и удивлялся простому понятию — он полетит! Но Никитич удивлялся потому, что хитросплетения стрингеров и нервюр таили в себе, по его мнению, далеко не простой смысл. Их высокое назначение вызывало в нем уважение к холодному, бесправному металлу, и он, не скрывая свое чувство, украдкой оглаживал самолет, как оглаживают коня, и басовито приговаривал:

— Работать надо, чертяка…

Никитич тяжело переносил даже чужие поломки, и если случалось так, что какой-нибудь молодой пилот — по неопытности, а быть может, от избытка сил — прикладывался к земле, оставляя в глубокой борозде детали машины, Никитич угрюмо пялился на непотребные никому, изуродованные «кишочки», на торчавшие, подобно костям сквозь мясо, огрызки металла и мрачнел… Своих поломок у него не водилось, и он сердито, с болью на лице спрашивал неизвестно кого:

— Ты подумай! Как же так можно?!

И через минуту, не находя ответа, спрашивал опять:

— Как же так?!

И не мог найти себе места несколько дней, а забывал тяжело и постепенно, подчиняясь только удивительной песне утренних взлетов, когда все летное поле сотрясалось от множества запущенных моторов. Никитич на земле не понимал их языка, взлетал в небо, и только там ему казалось, что все понимает, знает, зачем живет… Понятным становился лес, над которым он пролетал, и поле, и крыши домов. Никитичу хотелось запеть своим могучим голосом, потому что мотор все выводил песню, что-то говорил, и это «что-то» томило Никитича, подкручивало его, и он без надобности крутил штурвал, желая еще и еще убедиться в том, что он все же летит… Изредка Никитич нарушал строгую инструкцию, садился у особо понравившегося леска и бродил там. После опять взлетал.

На летчика реактивного самолета Никитич переучился одним из первых. Он был слишком старым для такого самолета (все же пятьдесят), но разрешили ему, понимая, что долго Никитич не пролетает. А он, переучившись, заработал на славу… О новом самолете Никитич отзывался хорошо. Его уже не сбивала с толку большая скорость, к умным приборам он притерпелся, но летал все больше по старинке, доверяясь особому чутью старого пилота. Леса и поля, столь любимые, теперь не так виделись с большой высоты, крыши домов еле различались, все больше облака внизу или же далекая, подсиненная карта земли. Но Никитич и к этому привык: не тосковал ничуть по «стрекозам», дарившим когда-то удивление и восторг. Ему даже постыдным показалось то, что раньше будоражило, томило какой-то недосказанностью. «Пустое все!» — решил Никитич, потому что надо было как-то решать.

Теперь он не летал, как прежде, а просто работал, как работают все.

Одно время Никитич пробыл в должности инструктора. К тому времени относятся его сердитые крики: «Не пилоты вы! Уголь грузить вам!» И молодые летчики покорно молчали, потому что перечить Никитичу никто и раньше не решался. А он учил их летать, учил, как распрямляться. Не прощал даже шероховатостей. «Выравнивать, как я сказал, — приказывал он. — Своевольничать не позволю! Понял?!» На то же время приходились вечеринки, устраиваемые по случаю последнего, проверочного полета. Как-то так повелось, что молодой командир корабля должен был отблагодарить всех, кто учил его летать и проверял. Порядок, так любимый Никитичем, полагался и здесь… Для начала Никитич выпивал стакан водки и начинал говорить о том, что ему-то пришлось летать три десятка лет до реактивного самолета, давая остальным понять, как им пофартило быть рядом с ним. Пилоты слушали, согласно кивали, радовались тому обстоятельству, что «Крепкий мужик» не будет больше летать с ними. Заранее намеченный человек, с трудом разрывая поучительную, скучную речь, предлагал Никитичу закусить. Никитич замолкал на секунду, презрительно глядел в лицо пилота и изрекал:

— Первый не закусываю!

В этот момент все присутствующие должны были хором восторгаться инструктором. Тут же наполнялся второй стакан. Удивительно, что Никитич не добрел от дармовой водки.

— Гляди меня! — басил он, оглаживая ладонью выпуклую, как бочка, грудь. — Мужик я крепкий! Во!.. — стучал он кулаком так, что ухало внутри. — А почему, спрашивается?.. Потому, что знаю, во хмелю другим человеком становишься, а другой человек… он тоже выпить хочет. Вот каждый и должен знать, сколько в нем человеков сидит!

Так горланил Никитич, а то и пророчествовал:

— Погрязнете в пьянстве! Не будет вас, как пить дать, не будет! — И призывал опомниться. Да кто его слушал?!

Трезвым же Никитич был скуп на слова. Мог, правда, сообщить при случае, что он, Никитич, и есть «форменный» пилот, каких более не явится, потому как грамотные пошли да хилые.

— Грамота, — изрекал Никитич, поднимая вверх толстенный палец, — это хорошо, но для пилота…

И опять звучало:

— Смотри меня!.. Какая, к черту, грамота?.. Пять классов. А отлетал почти четыре десятка лет — и жив-здоров!

Тут Никитич вспоминал, что круто ему приходилось из-за отсутствия этой самой грамоты, и добавлял:

— Но грамота… тоже неплохо…

В полете Никитич жил бесстрастно, но уверенно. Глядел вперед, раздумывая о чем-то. А то вдруг начинал протяжные мотивы. Голос у него был густой, приятный, песни рождались болючими. Казалось, и слов-то других не было — одно лишь: «Судь-би-нуш-ка». Грустные песни, непонятные, как мычание немого человека, и беспокойные. Но и они кончились, когда установили магнитофоны. Все разговоры на борту записывались. Никитич старел без песен.

Они летели второй час… Чистые и по осени беспокойные звезды холодно перемигивались и, зеленея, точили жидкий свет на приземную облачность. Ровная пелена ее, натекавшая с Белого моря, с десяти километров высоты напоминала степь, бесконечную и густо притрушенную снегом. Сходство усиливалось еще и тем, что пучившиеся кое-где облачные холмы, серебристые и медленно плывущие под самолетом, были похожи на степные курганы. Заснеженные и опавшие с годами. Синее до черноты пространство над самолетом, откуда и проглядывал рисунок звезд, казалось бездонным и чужим.

13
{"b":"972028","o":1}