— Да нет, внука, плох я по грибы-то.
Он поглядел на свои худые, морщинистые руки, устало лежавшие на зеленой клеенке стола, и пальцы его, казалось, были неживого, зеленоватого оттенка.
— Деда, опенки-то взаправду хороши? — встрепенулась бабушка, быстро взглянув на девочку, и потянулась за новой ниткой.
— Да-а, хороши… — сказал дед.
— А хотите, расскажу сказку, — живо завертела девочка русой головкой, глядя то на встревоженную бабушку, то на опечаленного дедушку.
Они слушали детский торопливый голос и ладно работали: дед чистил грибы острым самодельным ножом и лезвием двигал ломти в бабушкину сторону, а та протыкала мякоть иглой, нанизывая их на суровую нить.
— Они жили долго и счастливо и умерли в один день, — скороговоркой отбарабанила девочка знакомую присказку и перевела дыхание.
Стало тихо, только старик постукивал ножом, да кленовые листья шуршали на ветру за стеклами. Пахло грибной прелью.
— Давай-ка в постель, устала, поди, за день, — поднялась бабушка из-за стола, — и ты, деда, давай укладываться.
…Девочка ткнулась лицом в длинноволосую русалку и пыталась рассмотреть ее еле видные в темноте печальные глаза.
— Одной не мед жить, сдашь корову, перебирайся на зиму в город к дочке, — строго и тихо наказывал дед.
Бабушка, скрипнув кроватью, сердито зашептала:
— Ты, старый, ума не нажил, до зимы и палкой не добросишь, неча загадывать. Еще и мне домовину сколотишь… Ой, лихо с тобой, лихо… Ой, лихо…
Бабушка всхлипнула, опять заскрипела кровать, и шепот стал совсем смутным. Девочка опустила ресницы, ее тут же окружили толпы разноцветных грибов, кустики лесных ягод, зелено-белые старые березы, и она мгновенно заснула, а проснулась оттого, что ее тормошила смеющаяся, дочерна загорелая мама с белыми крепкими зубами и ярко накрашенным ртом. Улыбающийся папа стоял рядом, тоже смуглый, с выгоревшими бровями, в новой полосатой рубашке.
Эта дождливая осень была на редкость длинной. В конце сентября небо помутнело, как запотевшее стекло, легкие частые капли стали стекать с него на хмурый город, не затихал их дробный стук и по ночам.
За завтраками в чистой кухне папа говорил теперь о старческой депрессии, о душевной травме ребенка, потом, когда недельные дожди насквозь промочили город, — про угнетение положительных эмоций, снижение иммунных функций организма. Наконец подморозило, посветлело от первых порош, и папа замолчал. Мама, подсев как-то к девочке на диван под сиреневый фонарик торшера, деликатно, щадя детскую психику, объяснила, что больше у них нет ни бабушки, ни дедушки.
— Они… — нерешительно сказала девочка, широко-раскрывая умные серые глаза.
— У дедушки был рак желудка, а бабушка умерла после него от гриппа, — сурово сказал папа, сторонник честной и прямой педагогики.
— В этом нет ничего страшного, — заволновалась мама, с укоризной взглянув на папу. — Все естественно, это закон природы. Мы, конечно, очень любили их, но ничего не поделаешь…
Она внимательно посмотрела на застывшую дочь, осторожно положила нежную ладонь на ее дрогнувшее плечо, чтобы привлечь ребенка к себе. Девочка недоуменно посмотрела на мать, на отца, все еще не понимая, что же изменилось вокруг и внутри нее.
Тут что-то слабо укололо девочку в грудь слева, — так иногда бывает у подростков, когда они растут и взрослеют.
Александр Гиневский
ПРИЕЗД ОТЦА
Рассказ
Стояла июльская жара. Листья на березах возле кочегарки, уже перетомившиеся, темно-зеленого цвета, вяло висели на побуревших черенках. Дышать было нечем. А здесь, в подвале, темном от копоти, еще того хуже.
Два кочегара Дорофеев и Мнацакян, голые по пояс, с лицами в грязных потеках, суетились у четырех печей.
Топили сланцем. Дверцы печей маленькие, и плиты камня приходится дробить ломом и колуном, прежде чем заталкивать в печь.
Распахивалась дверца, в печь кидалось несколько кусков, а мелкую крошку добрасывали уже совковыми лопатами. Тяги почти не было. Желтый густой дым душил своей ядовитостью языки огня. Но огонь все-таки брал свое. И тогда, сквозь щели от выпавших кирпичей, дым просачивался в помещение и столбами копоти тянулся к потолку.
Печи давно надо было ремонтировать, но, как обычно в таких случаях, не доходили чьи-то руки.
Кочегары работали молча. Изредка они выскакивали по ступенькам вверх, на улицу, где в тени стены стоял бачок с холодной водой, выплескивали друг другу на спину по кружке воды, блаженно растирались и спешили вниз к печам.
— Эй, негритосы, где вы тут?!
— Здесь, здесь!
— Дорофеев здесь? — Ефрейтор с КПП отмахивался от дыма, напряженно вглядываясь в мелькающие фигуры. — Ну, у вас тут!.. Как в преисподней!
— Чего тебе? — откликнулся Дорофеев.
— Дорофеев, отец к тебе приехал.
— Отец?.. — с трудом соображал Дорофеев. — Какой?
— Говорит, родной. Давай, давай. Покажись батьке. Только не в таком виде.
— А печи как же?..
— Ну, уж это не моя забота. — Ефрейтор закашлялся и выбежал из кочегарки.
К Дорофееву кузнечиком подскочил Ованес Мнацакян. Маленький, гибкий, с тугими шариками мышц на руках. В полумраке весело блестели его глаза.
— Коля! Ай, радость у тебя! А?! Отец приехал! Отец встречать надо! Иди, Коля!
Дорофеев что-то долго раздумывал. Мнацакян никак не мог понять, в чем дело.
— Зачем стоишь, Коля?! — потеряв всякое терпение, горячился Ованес.
— Ваня, — рассеянно произнес Дорофеев, — а печи?..
— Ай, дурак, ай, дурак! Какой печи?! Зачем печи?! К черту твоя печи! А Ваня зачем? А?! — И Мнацакян с силой толкнул Дорофеева в потную, скользкую спину. — Живо иди! Генерал Мнацакян приказывает!
Дорофеев вышел на улицу. Надо было умыться и переодеться.
Еще издали, у КПП, он увидел отца. Длинный, костлявый, отец, ссутулив узкие плечи, неподвижно сидел на маленьком чемоданчике прямо под солнцем. Он узнал сына только тогда, когда Дорофеев подошел совсем близко.
— Коля! Сынок! — Отец вскочил, схватив одной рукой чемоданчик, еще, кажется, не до конца уверенный в том, что не обознался. От резкого движения дырчатая шляпа, очевидно большая, съехала ему на лицо, закрыла глаза, и он, неуверенно сделав шаг вперед, подхватил ее другой рукой.
Дорофеев обнял отца и почувствовал его старческое тело, которое дрожало мелкой дрожью. От этого чемоданчик, не выпущенный из рук, ударялся о лопатку Дорофеева.
— Дай, отец… Дай сюда чемодан.
— Сыно-ок, свиделись… И не узнать тебя… — Углы серых, почти бесцветных глаз отца повлажнели. Он улыбался беспомощной, жалкой улыбкой, от которой еще глубже западали морщины над верхней губой. — Сынок. Жи-ив…
— А что мне? Живой. Ведь не война, отец. — Дорофеев все еще не мог побороть в себе неловкость за эту, так не по-мужски выплеснувшуюся радость отца.
А отец…
— Колюня, Колюня, как мы?.. Где б нам с тобой?.. Как там у тебя со службой? Может, доложить надо?.. Посидеть бы нам, поговорить…
Дорофеев взял отца под руку. Они вышли за ворота КПП, перешли дорогу. Там внизу, под откосом, было маленькое озерцо, заросшее по берегам бузиной и густым ивняком.
— Во, во! — обрадовался отец, увидев озеро. — Там и посидим в тенечке, да, Колюня? У воды славно. И часть недалеко. Совсем рядом. А начальство как?.. А то ведь, знаешь… Самоволки чтобы не получилось…
— Все в порядке, отец, не волнуйся. Ну чего ты?..
— Ну и хорошо! Ну и хорошо, Колюня.
Отец остановился, заглянул в лицо сына, положил сухую, жилистую руку ему на плечо, прижался к нему седой щекой.
— Колька, черт! Сын мой… Сколько же мы с тобой не виделись? Почитай, целую жизнь…
Да, давно не виделись.
Жили они когда-то семьей на Вологодчине, под Никольским Погостом. Дорофеев-старший работал в большом леспромхозе бухгалтером. Был уважаемым человеком. Правда, уважали его больше за строгий вид, немногословие и белую рубашку с черным галстуком. Последнее особенно имело значение. Управляющий, с утра до вечера мотавшийся по участкам, не вылезавший из промасленной телогрейки или куртки, выглядел как иной тракторист. Поэтому Дорофеева-старшего принимали иногда не за того, кем он был. Сам же он, разговаривая с новым человеком, не спешил внести необходимую ясность. Заходившие в конторку лесорубы как-то сразу терялись от одного его вида и начальственного выражения лица. В этом маленьком храме серьезных бумаг и канцелярского стола они не знали, куда деть свои огромные кулаки, и, смущенные этим, как-то угловато, не сразу, прятали их за спину.