Прислушавшись к слабым утренним мыслям, он бережливо приподнялся на локтях, различив за чердачным окошком полноправную неразбавленную синеву.
Жены рядом не оказалось, и Шмырев, стараясь двигаться плавно, запоздало спустился в кухню, заботливо обернув шею длинным полотенцем.
В кухне его долго занимало бритье неловкой, похмельной рукой. Вздохнув, он щедро облился одеколоном и прислушался к заглушенным дверью женским голосам. Не чувствуя прибавки свежести, Шмырев толкнул дверь, шагнув в чисто выметенную светелку, где с порога пахнуло хлебом и вареньем, откуда поманил его беспощадного блеска медный самовар.
Самовар возвышался как раз посередке между двумя знакомыми ему женщинами в некоей торжественной симметричности, его тепло и щедрое сияние целиком заполняли комнату, достигая дальних, позабытых углов, и казалось, что рухлядь и наваленное там какое-то тряпичное барахлишко тоже пылятся значительно и недаром в разлившемся праздничном свете…
Шмырев тихо поздоровался, нарушая женский разговор, и невольно улыбнулся, заметив, что еда не тронута и в его, Шмырева, ожидании происходит томление в самоваре жарких березовых углей; в целом картинка задела его, обратя к далекому, чего он в подробностях вспомнить не мог, что было и не было или могло быть в отошедших мимолетностях детства.
Шмырев приналег на имевшиеся доступные продукты, утихшей похмельной душой безропотно приемля вегетарианство как раз подходящим случаю орудием духовного и вообще — очищения. Последний стакан чаю возвращал ему полноценное ощущение жизни, располагая к особым отношениям последнего дня, куда просочилась непредвиденная печаль какой-то неизвестной потери.
Бабка Прасковья Егоровна, собрав горкою лишнюю посуду, попритихла, примостясь на краешке сундука, не торопя не замечавшего ее Шмырева, а даже как будто любуясь его затянувшимся чаепитием; сундук был непомерно велик в сравнении с ее сухоньким, мелкогабаритным телом, и сидение ее было непрочным, будто притулилась она временно на жесткой вокзальной скамейке, откуда видны, однако, отправления и прибытия, суетное мелькание лиц и движение вещей… Так много было на долгой жизни рождений и потерь, знакомых и безвестных лиц, были обман, война и голод, смерть детей, беспросветность, отчаяние и робкая вера, — и теперь эта вот беспричинная радость созерцания как будто случайного лица…
Шмырев еще сидел на табурете, перекатывая по столу неостывший стакан, в неотложных думах о своем; уронив случайный рассеянный взгляд на старуху, пришлось ему замереть, осторожно подтянув ноги: уплывая по течению мыслей, он не успел справиться с загадкой лица неожиданной, пугающей доброты.
— Вы чего, бабушка?.. — растерялся Шмырев, запоздало дивясь непомерной глупости своего вопроса.
— …Деточки вы мои… — Бабка Паша погасла на слове, как видно, стыдясь себя, и, судорожно как-то сглотнув и пошлепав старушечьими губами, покосилась под кровать.
Был ли похож залетный Шмырев единым хотя бы жестом, словом на ее сына, от хмельной случайной руки павшего на чужой невеселой свадьбе?.. Или был причисляем к детям вообще всякий, больно нарушавший время от времени ее незаслуженное, чутко переживаемое одиночество?..
Шмырев ухватистей вглядывался в картины деревни, отмечая избранное и пытаясь впрок кое-что сохранить для себя из доступных глазам мимолетностей.
Следя за работой мужиков вокруг соседней избы, он надеялся встретить Федякина. На починке дома происходила дельная суета и нужное какое-то движение, но Петьки Федякина не было среди этой работы. Этого человека сейчас недоставало Шмыреву определенно и весомо. Заботясь скорым отъездом, Шмырев отослал жену для сбора вещей.
Бабку Шмырев застал в работе: вывалив из дерматинового кошелечка мелкие деньги, Прасковья раскладывала по столу монетки, то и дело поднося к глазам замусоленный бумажный рубль, и вела вслух какой-то безутешный счет, добавляя на вздохе, кроме цифр, унылый рядок неразборчивых слов.
— …Вот ить булку-т целую покупать — все расход один, — обернулась бабка на шаги, скоро переключаясь со счета денег, едва скользнув по лицу вошедшего Шмырева, целиком, как видно, занятая своим раздумьем… — Мне-т половину булочки на два дни как раз хватаит. Мурка-то не ест — кошкин организм не позволяет. А друга половинка усыхает… Куды ж мне с одним-то зубочком? А до пеньсии, милай, еще с неделю… А Шура, слышь, полбулки не дает — не положено им… И-их, родный: деньги есть — дак милый мой, а денег нет — и пес с тобой… — закончила Прасковья, снимая юморком потаенную жалобу, могущую нескромно озадачить постороннего человека, и улыбнулась — виновато.
— Да что ж, бабушка?! Что там булки, да я… — У Шмырева расстроилось дыхание, однако в грудь он себя ударить не успел: в приоткрытую дверь довольно смело прошмыгнула рыжая какая-то девчушка и, мелко топоча парусиновыми сапожками, забежала за опешившую бабку, выглядывая из-за прикрытия и держась для верности за просторный старушечий подол. В круглых девчачьих глазах без ресниц держалась опаска и любопытство; однако в чуть намеченных редких бровях, у самого веснушчатого носа, появился эдакий укоризненный излом, что придало нешуточную деловитость ее круглому капризному личику.
— Ты чего это, Настена?.. — засуетилась бабка Паша, растерянно путаясь в юбках.
Настена, громко вздохнув, вышла на середину, становясь в принужденную позу, в какой дети обычно читают гостям впрок заученное стихотворение; обозрев шмыревские ботинки и, как видно, вспомнив нужные неподатливые слова, спросила наконец, не тут ли дядя-мастер, который чинит; после чего получилась довольно долгая пауза.
— Да кого ж тебе, Настена?.. Чего чинить-то?! — заботилась бабка, включая в разговор непрочные старушечьи нервы.
— Ну этот… Ну как его, бабушка… телевизор, — наконец призналась Настена, бестрепетно взглянув на Шмырева, затихшего под образами на жесткой табуретке.
Шмырев поспевал вслед за девчушкой, пристальнее вглядываясь в расступавшуюся навстречу деревню, ощущая близкий предел времени, отпущенного ему до отъезда для нужных, безотлагательных дел.
Он шагал будто своей городской непохожей улицей, без тревоги и неудобства, потому что шел недаром, переживая незнакомую радость своей потребности человечеству.
Дом Ивана Пронякина, куда привела его Настена, оказался тем самым крайним по деревне, куда три дня назад набивался на постой бездомный Шмырев; воскресив обстоятельства дела, он несколько увял и кашлянул в ладошку, снимая тем самым неуместную избыточность своего ликования.
У калитки встречал подошедших сам Ванька Пронякин — рослый, круглый лицом гладковыбритый мужик лет сорока, не без натуги усмирявший рвение двух очумелых псов, заранее изошедших лаем до булькающей, сдавленной хрипоты.
Ванька спешно и зло окорачивал их поводки, не забывая ладить в лице подобающее случаю благодушие, отчего физиономия его, не сдержав разнородного сочетания, неровно как бы перегнулась пополам, отмечая в целом некую гостеприимную растерянность.
Настена тем временем запропала куда-то, и Шмырев, беспокоясь этой потерей, вслед хозяйской спине шествовал уже один по твердой бетонной дорожке, где слева и справа, тесно выпирая из унавоженной земли, просились в продажу жирные хризантемы.
Сообщив коротко суть поломки, Иван ввел Шмырева в дом, указал в угол на козлоногий полированный аппарат и, винясь и крутя пальцами с намеком на магарыч, удалился во двор греметь какими-то железными предметами, оставив мастера на попечение дебелой своей супруги.
Шмырев взялся за дело, к которому празднично шел, однако ему не удавалось извлечь из ящика никакого заметного изображения; он долго раздумывал над незнакомой электрической капризой, запутанной в разбегавшихся проводах, и огорченно наблюдал расположившуюся посреди темного экрана, уменьшенную колбой пронякинскую жену Алевтину, довольно напряженно, но вроде как небрежно и по-городскому, нога за ногу, сидящую в пухлом диване, в нарушение естественных пропорций крупно выступая невозможных площадей круглыми коленками.