Притомившись, я решил посидеть на грифельно-черном от дождей и времени пне, все еще крепком, не трухлявом.
Рядом с пеньком стоял папоротник — стройный, точно крошечная пальма. От прямого стебля на высоте приперто полметра расходились в стороны три широких упругих листа с длинными, в стрелочку, узорчатыми усиками. Кому хоть раз в жизни довелось видеть необычный по своей красоте куст папоротника, никогда уж потом его не забудет.
Я не сразу заметил в развилке, между расходившимися в стороны листьями папоротника еловую шишку. Наверно, во время ветра, падая с дерева, угодила шишка в эту развилку. Тут она и осталась, зажатая точно в клещи.
Но не папоротник, не шишка поразили меня. Поразило меня другое. Большую ощерившуюся шишку предприимчивые муравьи превратили в свое жилье.
Они без передышки сновали вверх и вниз по жесткому порыжелому стеблю папоротника. Вниз спускались без поклажи, а вверх тащили букашек, сухие, хвойные иглы и всякую другую добычу. Шишка уже обросла всевозможными пристройками, ходами и переходами.
— Неужели вы надеетесь на прочность своего жилища? — спросил я трудолюбивых муравьев. — Стоит пробежать мимо зверю, наступить на папоротник человеку, и конец вашим стараниям! Несдобровать вам здесь и осенью, когда польют холодные дожди.
Но муравьи все с тем же рвением продолжали свою работу.
Не правда ли, случается такое и с нами?
Дубок
Когда буря с корнем вырывает дубы, робкие травы кланяются, может, потому и выживают. Но дубы, падая сраженными насмерть, роняют на землю желуди, и неистребимое племя могучих продолжает жить…
М. Обухов
Этот дубок я впервые увидел года три назад. Он как бы только что выбежал впопыхах из мрачноватого, нелюдимого бора. Выбежал на сырую от хлюпающего под ногами снега голую пустошь и, растерявшись, замер на месте.
Чуть ли не целую неделю перед этим ералашила природа. То крутила-вертела шальная огнистая метелица, безжалостно обрывая с деревьев листву, то частил косой злющий дождь, мутными потоками сбегая по стеклам окон, то преждевременно лепили напропалую сырые хлопья, без разбору крася в белый цвет все подряд…
Наконец как-то поутру все стихло, и когда наступил неохотно унылый слепой рассвет, я отправился в лес.
Вот тогда-то, подходя к опушке, я и заметил впервые этот тонюсенький дубок, весело и дерзко махавший мне своими узорчатыми ладошками. Он как бы манил случайного путника, призывая полюбоваться нм, смельчаком, не забоявшимся выйти из леса на открытую всем ветрам и буранам пустошь.
Угрюмо смотрели старые ели на дубок-малышку, словно бы осуждая его. Мне стало жалко крошечный этот дубок. Подумать только — один-одинешенек стоял он на краю опушки, намереваясь первым обосноваться на неуютной и голой земле. Хватит ли у дубка сил выдюжить? Побороть метели и морозы, выстоять под палящим солнцем в изнуряющую жару?
В начале ноября перед отъездом на зиму в город отправился я на опушку попрощаться до весны с молоденьким дубком.
Признаюсь честно — не сразу отыскал его среди полегшей бурой травы, осыпанной крупчатой морозной солькой. Узорчатые листики-ладошки опали, и дубок, недавно еще такой веселый и задорный, стоял поникший.
— До свиданья! — сказал я дубку как можно бодрее, хотя на душе у меня и было грустно. — Весной сноса встретимся, слышишь, малыш?
Зима в том году выдалась суровая. Что ни день — то мороз, что ни день — то метель. И в эти куда как длиннущие зимние месяцы я не раз вспоминал и железнодорожный поселок вблизи старого бора, где живал летом, и голую пустошь…
«Как ты там? — обращался я мысленно к тонюсенькому дубку. — Не вырвали тебя с корнем метельные ветры? Не сломали тебя тяжелые сугробы?»
В марте мне нездоровилось, а в начале апреля, едва оправившись от болезни, я засобирался в знакомые места.
Встреча с дубком произошла в солнечный тишайший полдень, на редкость тишайший для этой шальной, будоражащей все живое поры года — самой молодой и самой радостной.
Земля, начавшая оттаивать, курилась, пропитывая воздух теплой, духовитой сыростью, так некстати затуманившей влекущие к себе райской синевы дали.
Дубок выдюжил. Прямой и гибкий, он смело тянулся к благодатному ясному солнышку, расправив свои веточки-прутики. С одной такой ветки только что вспорхнула, пронзительно пискнув, пестренькая пичужка.
Казалось, дуб все-то все радовало: и пробивавшиеся сквозь полуистлевшую листву упругие усики-шильца, и сверкающая опаляющими искрами лужа талой воды, и умытые первым дождем сосенки и ели. Думалось, дубок не серчал даже на одряхлевшую березу с засохшими корявыми сучьями, неодобрительно взиравшую на него, молодца, одолевшего и зимнюю стужу, и затяжные бураны.
В конце октября этого вот года, заявившись на пустошь попрощаться с другом до будущей весны, я был поражен. Дубок мой, недавно такой одинокий, был окружен целым хороводом. Тут стояли и елочки, и березки, и дубки. Две елки и дубок посадил весной здесь я, выкопав их со дна болотистого овражка в бору, где они совсем было зачахли, но, скажите на милость, откуда взялся еще десяток ершистых карапузов?
Стоял, потирая руки, и уже зримо видел молодой дубок стройным, сильным деревом, отбрасывающим на землю живительно-прохладную тень. Рядом же с дубом тянулись к нему его молодые братья и сестры.
Я понимал — не скоро этому быть, но ведь и те вон могучие ели и березы тоже не сразу стали большими.
Пройдут годы. И на голой, кочкастой пустоши вблизи ничем не приметного железнодорожного поселка под Клином беззаботно и радостно залопочет молодой курчавый лесок.
Синяя птица
Однажды утром — уныло-пасмурным — я долго ждал на глухом подмосковном разъезде электричку.
Начиналась вторая половина августа, но беспризорные пристанционные осины шумели уже по-стариковски ворчливо, предчувствуя близкие холода. А из гиблого ельника, начинавшегося за кочкастым болотцем с плешинами заплесневелого мха, нет-нет да и задувал промозглый стылый ветер.
Немногочисленные пассажиры, ожидавшие электричку, кутались кто во что: в шуршащие негреющие плащики, ватные телогрейки, демисезонные пальто. Один же старец, которому, должно быть, перевалило за девяносто, бодро восседал на скамейке в новом, черной ду́бки, шубняке.
Приплелась из леса нестарая женщина с бледным, печальным лицом, просвечивающимся какой-то незабудковой синевой, всем своим видом напоминая хрупкую, поблекшую травинку.
В ее небольшой корзинке, еле прикрывая дно, виднелось несколько озябших сыроежек и пара крепеньких подосиновиков.
Видно, не мало поколесила женщина по холодно-промозглому ельнику: резиновые боты ее были в глине по самые голенища, а коричневые потемневшие брюки прилипли к ногам. И все же, как показалось мне, не грибы заставили одинокую женщину совершить раннюю прогулку по неприветливому ельничку в эту неприветливую пасмурную рань, а что-то другое.
Купив в кассе билет, она остановилась с ненужной ей корзинкой у края платформы и от нечего делать со скучающим видом смотрела на рельсы, тоже тусклые, как это серенькое, не предвещающее ничего хорошего утро.
И тут на моих глазах женщина внезапно вся преобразилась, забыв и о своих гнетущих заботах, и о смертельной усталости. Взгляд карих глаз заметно оживился, а впалые щеки слегка посмуглели, точно налились внутренним жаром.
— Ба-а… да откуда же ты взялась, такая забавница? — тихим бархатисто-грудным голосом с оттенком радостного изумления сказала женщина, ни к кому особо не обращаясь.
Между шпалами царственно разгуливала небольшая, изящно-легкая птаха пронзительной, неземной синевы. Диковинная эта птица, ни на кого не обращая внимания, что-то сосредоточенно клевала, изредка перепархивая со шпалы на шпалу. На почтительном расстоянии от синей птицы, как бы зачарованные ее красотой, прыгали серыми шариками притихшие воробьи.