«Ну-ка подойду поближе к полынье… авось не ухнусь», — сказал я себе. И, глядя под ноги на крепкий лед, тут и там передутый снежной крупой, не спеша направился к рябившей тускло воде. Птаха как нырнула в пучину, так и пропала.
«Утонула, наверно, отчаянная!.. Разве ж можно так долго быть под водой?» — думал я, пока осторожно, то и дело пробуя ногой крепость льда, шел к быстрине.
Вода в полынье была на диво прозрачной. И когда я заглянул в нее, то в первый миг даже отшатнулся слегка, пораженный увиденным.
Странная птица, считавшаяся мной уже погибшей, бегала по дну Иргиза, бегала резво, взмахивая темными крылышками. Она охотилась за юркими рыбешками!
Глядел зачарованно, забыв обо всем на свете. Вот бесстрашной птахе удалось-таки схватить зазевавшуюся плотвичку, и она молниеносно вымахнула из полыньи.
Заметив меня, птичка не опустилась на заледеневший сугробик, а отлетела чуть подальше. Устроившись на коряжине, она снова принялась расправляться с добычей.
Тут меня кто-то тронул легонько за плечо. Оглянулся, а рядом — приятель, Стоит и щерится во все лицо.
— Оляпка, — зашептал он на ухо мне минутой позже. — Птица-водолаз… Оперенье у нее густо смазано жиром. Потому-то и не боится водяной купели. — Помолчав, так же шепотком добавил: — По глазам вижу: никогда еще такой диковинной птицы не встречал!
Я утвердительно кивнул головой.
Прутик
На исходе январь. Ночью выпал снег, а с утра — оттепель. С крыш капает и капает, как в марте.
В скверике возле заколоченного досками киоска «Мороженое» топчутся на снегу смирные голуби.
Сюда приходят с газетными кульками сердобольные старушки из ближайших домов и кормят сизаков хлебными крошками, пшенной кашей и мочеными сухарями.
Но в это утро у облезлого голубоватого киоска не замечаю следов… Нет отпечатков ни от резиновых бот «прощай, молодость», ни от стоптанных башмаков с железными истертыми подковками.
На чистом нетронутом снегу одни лишь крестики. Крестики тут, крестики там… Особенно их много у запорошенного снежком порожка, служившего голубям столом-кормушкой.
В сторонке от сизокрылой стайки замечаю жуково-черную голубку. В клюве у нее — тонкий прутик. Тихая, как бы застенчивая, голубка эта переступала с лапки на лапку, печатая на отсыревшем снегу забавные крестики.
Голубка не собиралась никуда лететь, но прутика своего не бросала. Лишь изредка, не выпуская из клюва, передвигала прутик — как это она делала? — то чуть вправо, то чуть влево.
По всему было видно: для гнезда облюбовала заботливая голубка этот гибкий тонкий прутик.
Весенняя песенка
Всю ночь вьюжило. И еще утром порывами налетал резкий баламутистый ветер, передувал в лесу дороги, бросал в лица прохожих большие пригоршни иглистого снега.
Низко над деревьями висело мутное, в лиловых кровоподтеках небо, не сулившее ничего доброго. Раза два сквозь плотную серую пелену пыталось пробиться к земле немощно бледное солнце, да так и не пробилось.
До конца зимы еще десяток дней. Впереди еще много метелей и буранов. И все же — вопреки календарю — я слышал в это непогожее февральское утро весеннюю песенку.
«Цвинь, цвинь! Цвинь, цвинь!» — вдруг разнеслась по безмолвному лесу дерзкая веселая песенка.
Смотрю влево, смотрю вправо… порхают с ветки на ветку озабоченные воробышки, а звонкая песенка все не смолкает и не смолкает.
Неужели, думаю, это синица-вещунья возвестила миру о скором приближении весны?
Так и есть. На одинокой искривленной сосенке, окруженной невысокими березками, прыгала на суку, вертелась туда-сюда прехорошенькая синица. Прыгала и знай себе распевала:
«Цвинь, цвинь! Цвинь, цвинь!»
Вот как услышал я в феврале первую весеннюю песенку.
Необычный улов
Не зря в народе март зимобором прозвали. Все бывает в марте: и звонкая капель, и вьюжистые метели. Зиме не хочется уходить, да март ломает ее, борясь за свои права. О марте деревенские дедки так и говорят: «День зима, два — весна».
И хотя в это утро термометр за окном возвещал о пятнадцатиградусном морозе, мы с другом в девятом часу отправились на рыбалку.
Блином — белым, неподжаристым — висело над дальним седым бором солнце. Избы и березы были густо опушены инеем. С крыш свисали сосульки — одна длиннее другой. И вся эта махонькая, из нескольких дворов, деревенька Беглицево, куда мы приехали накануне, выглядела причудливо празднично, разукрашенная щедрым морозцем.
— Погулял же ночью красный нос! — сказал Виктор Флегонтович, взваливая на плечо рюкзак.
Но пока мы шагали до Могзы, мартовское доброе солнце налилось живительной силой, и лежалый засахарившийся снег начинал слепить глаза.
До обеда исходили по капризно извивающимся берегам речушки не один километр. А просверленным буром и пешней лункам и счет потеряли. А поклевки не было.
За своими удочками, отчаявшись в удаче, я и следить перестал. Гораздо интереснее было смотреть, скажем, на молодые осины, кожица которых лоснилась в солнечных лучах дорогим зеленым атласом, на крутой бугор — весь в рыжих заплатах-проталинах или на говорливый ручеек-ниточку, упрямо сбегавший с кручи к ноздреватому льду прибрежья.
Прилетела любопытница сорока. Посидела-посидела, покачиваясь на корявой ветке вдовицы вербы, а потом бесшумно опустилась на курившийся парком пенек под берегом. Вытянулась вся и в лунку мою заглянула.
В полдень закусили бутербродами на скорую руку, из бутылки, обернутой фуфайкой, выпили по глотку-другому теплого чая и, по настоянию Флегонтовича, отправились к старой мельнице, где, по мнению друга, и ждала нас настоящая удача.
По дороге на новое место я приглядывался жадно к Могзе, готовящей тебе на каждом повороте какой-нибудь сюрприз.
На обрывистой крутизне, открывшейся сразу же за высоченными елями, я ненадолго задержался. Тут — на небольшом отрезке — нетерпеливая речушка уже сбросила с себя лед и, напористо, глухо рокоча, устремилась вниз, перекатываясь с пенными брызгами через упавший когда-то с берега на берег могучий дуб.
Виктор Флегонтович тоже остановился. Закурил сигарету и улыбнулся чему-то. Светло так улыбнулся — во все заметно посмуглевшее за день лицо.
— Ты чего? — спросил я.
— Историйку давнюю вспомнил. Как раз под этим берегом приключилась. Давно, правда, в войну, мальчонком когда был. — Друг замолчал, глубоко затягиваясь.
— Расскажи, — попросил я.
Флегонтович снова улыбнулся — теперь как-то смущенно. Затушил окурок и не сразу начал:
— Летом, в каникулы, я здесь у бабы Дуси подкармливался. В городе у матери еще рты были. А с питанием, сам знаешь, как приходилось в военные годы. Ну, а тут и ягоды, и грибы, и рыбалка к тому же. Раз за день надергал всякой мелочи целое ведерко. Думаю: моей удаче и баба Дуся обрадуется! И уху сварит, и жареху сготовит (на второе). Собрался уходить, да вдруг осенило: заброшу-ка удочки на ночь. Может, заявлюсь сюда поутру, а на крючках окуни, что тебе поросята на привязи! Так и сделал. Все три удочки забросил во-он у того омутка. Удилища, само собой, покрепче в глину воткнул.
Виктор Флегонтович настороженно прислушался.
— Дятел токует, — прошептал чуть погодя.
И верно: от противоположного лесистого берега доносилась гулкая барабанная дробь. Дятел сидел где-то на сосне, сильно ударяя клювом в конец сухого сучка.
— Хитер: дерево заставляет звучать на весь околоток. Подружку кличет, — сказал друг и, торопясь, закончил начатую историю: — Заявляюсь утром на удачливое место, гляжу: две удочки с пустыми крючками, а леса третьей закинута на куст ивняка. «Кто-то из ребят озорничал», — подумал и потянул лесу к себе. И тут в листве что-то белое суматошно забилось. «Неужели крупная рыбища попалась? — спрашиваю себя. — Но как же она на дерево попала?» А когда подтянул к себе лесу, ахнул даже. Вот тебе и улов! Чайка на удочку попалась. Увидела плотвичку, болтавшуюся на крючке, нырнула за ней и сама стала пленницей. Долго пришлось повозиться, пока осторожно вытаскивал из клюва птицы крючок. Она даже за палец больно ущипнула… перед тем как я ее из рук выпустил. Обрадовалась! Летит, летит к противоположному берегу, а сама головой мотает. Словно выплюнуть чего-то хочет.