Потом мы зажгли фонари еще на трех бакенах — на двух белых и на одном красном. Оказывается, красные ставятся вдоль правого — по течению — берега, а белые — у левого.
Когда подплывали к последнему бакену, его крестовина была облеплена серыми пушистыми комочками.
— Чайки, — бросил равнодушно дядя, глуша мотор.
Всполошенно горланя, чайки кружились над нами до тех пор, пока лодка не отчалила от бакена. И тотчас снова стали устраиваться на ночлег.
* * *
И вот потекла день за днем моя привольная жизнь на Крутели.
То и дело плескался в Суровке. С каждым новым разом уплывал все дальше, дальше и дальше от берега.
Наташа, подойдя как-то к обрыву, даже перепугалась. Ей показалось, я барахтаюсь на стрежне и сильное течение вот-вот утянет меня на быстряк. Она стала кричать, отчаянно махая рукой:
— Денис! Вертайся немедля!.. Де-энис!
Чтобы успокоить ее, я повернул назад. А выйдя на берег, сказал, ломаясь перед Наташей как последний бахвал:
— Не паникуйте зря, Наташа. Я второй разряд имею по плаванию.
На другое утро, позагорав изрядно на солнышке, прыгнул с отвесной крутизны. Прыгнул, хотя самого и оторопь брала (вздумалось показать Наташе свою храбрость).
Но все обошлось. Свечой ушел в дымчатую глубь… уж не знаю, на сколько метров. А дна так и не достал. Властная, неведомая сила будто за волосы тянула меня вверх. И я пробкой вылетел из воды.
Наташа, полоскавшая белье на мостках, чуть в обморок не упала.
— Удалая головушка! — всплеснула она руками, когда я, счастливый, подплыл к прозеленевшим от тины мосткам. — Да разве мыслимо эдакое выкомаривать? В омуте под обрывом знаешь сколько неразумных потонуло?
Я пообещал бледной, расстроенной Наташе не прыгать больше с кручи.
* * *
Часто я помогал Наташе по хозяйству: отгонял Милку пастись на поляну, таскал для плиты дрова из сарая, а из-под берега воду, кормил кур.
Стесняясь, Наташа говорила:
— Оставь, Денис, я сама. Я непривыкшая к помощникам.
Тоже смущаясь, я говорил:
— Ну, еще! Мне ж раз плюнуть!
Почему-то дома я терпеть не мог, когда меня заставляли что-то делать на кухне. «Не мужское дело», — бурчал я, отнекиваясь. А вот на Крутели испытывал прямо-таки удовольствие, помогая расторопной Наташе в ее хлопотах. Необыкновенно хорошо было возле тихой, улыбчиво-молодой женщины. Приятно и боязно как-то. Отчего? И сам не знаю.
Нынче утром, после возвращения дяди с рыбалки (на ночной лов он меня почему-то не берет), мы с Наташей чистили и потрошили под берегом разных там окуньков, язишек, щурят.
Как-то Наташина легкая, горячая рука коснулась на миг моей, и у меня замерло сердце.
А немного погодя, когда Наташа передала мне не чищенного еще пузана окуня, я нечаянно уколол палец о его красноперый плавник.
Наташа приглушенно ойкнула.
— Я тебя поранила?
— Не… это я сам, — сказал, поднося ко рту палец.
Она взяла мою руку — скользкую от слизи и чешуек, и подула на палец с алой бусинкой на самом кончике.
Весь зардевшись, я тихо сказал, нет — еле слышно взмолился:
— Не надо, ну, не надо же…
Долго, томительно долго молчали. Чтобы как-то преодолеть гнетущую неловкость, я принялся рассказывать, вначале то и дело спотыкаясь, о диковинной меч-рыбе.
— Огромной этой рыбище… Ну, может, больше лодки, — говорил я, постепенно все больше и больше воодушевляясь, — ничего не стоит проткнуть носом-пикой не только рыбацкую посудину, но даже борт катера или шхуны.
Слушала Наташа с видимым интересом.
— А где… такая рыба водится? — спросила она, едва я кончил упражняться в красноречии.
— В морях и океанах, — небрежно сказал я, будто сам исколесил вдоль и поперек эти моря и океаны. — Особенно вовсю резвится меч-рыба у берегов Южной Америки. — И без перехода принялся разглагольствовать… о китах.
Видимо, мы слишком долго чистили рыбу, потому что на круче вдруг появился дядя. Прокричал неодобрительно:
— Эй, вы там!.. Не заснули?
Ни Наташа, ни я не знали, что и ответить.
* * *
Пять дней пропадали с дядей на сенокосе. Отправлялись в лес сразу же после тушения бакенов, когда большое белое солнце медленно выплывало из-за стоявшей за Крутелью березовой рощи. И до восхода луны махали и махали косами на изнывающих от зноя полянах. Густущая, хрусткая трава доходила мне до пояса.
Несказанно рад сенокосу. Ведь я целыми днями не видел Наташу. А то в последнее время мне было как-то не по себе. Смущался то и дело, смущался от каждого, даже мимолетного, взгляда ее, застенчивой улыбки, ничего не значащего слова.
Правда, на сенокосе я по-страшному уставал. Особенно в первый день. Ведь до этого мне в жизни не приходилось брать в руки косу.
Дядя с отменным терпением учил меня, казалось бы, немудреному делу.
— Спытай на, — сказал он, подавая косу. — Э, подожди. Ручку надо чуток поднять… Ну, а теперь: ловчее будет?
После третьего взмаха острие моей косы вонзилось в землю.
— Торопишься, — пробурчал дядя. — Тверже держи косу. Плавно и руки, и корпус отводи вправо. Делай вдох и опять же всем корпусом — единым духом — веди косу влево. — Помолчал, щурясь на солнышке. — За мной пойдешь. Примечай, как надо. Главное — бери шире, не части.
Дядя уверенно шагнул вперед, наваливаясь на упругую стену клевера с крупными розовато-малиновыми головками. Взмахнет косой — и к ногам его покорно ластится зеленая волна. Свистит коса: шарк, шарк, шарк! Точно огромная щука мечется по траве.
«У меня так разве когда получится? — думал я безнадежно. — Даром что левая двупалая, а он, чертяка, машет и машет, вроде заводной. Но была не была: попробую!»
И тронулся вслед за дядей. Тотчас всего меня обдало крепким, медвяным духом, от которого голова стала кружиться…
На второй день, когда пришли на новое место — на перекресток двух ложков, работа пошла у меня веселее, я уж не выдирал пяткой косы траву с корнем.
Между прочим, эти ложки прозывались Портами. Будто в незапамятное крепостное время косил в этом месте один рачительный мужик. Чтобы зря штаны не изнашивались, мужик снял их и повесил на куст. И как на грех, отправилась в этот день на прогулку в лес барыня с Крутели. Увидев бесштанного мужика, страшно разгневалась и приказала его выпороть. С тех пор будто бы перекресток двух логов и прозвали в народе Портами.
Бирючившийся все утро, дядя похвалил меня в обед. Мне же не до похвалы было. Ломило плечи, поясницу. Даже ощутимее вчерашнего.
Брякнулся на траву под молодой ветлой и головы поднять не могу.
— Ты не помнишь, куда кувшин с молоком девали? — спросил дядя, раскладывая на чистом рушнике буханку хлеба, лук, ставя миску с жареной рыбой.
— Да вы же сами… во-он в овражек тот… еще говорили: «Холодище там, как в погребе», — еле размыкая спекшиеся губы, сказал я.
— Уж смотрел, — сказал дядя. — Нет кувшина.
Я промолчал. Подумал: «Неужели ему охота лопать в эдакий зной? Мне вот молока даже не хочется. Разве что водицы ключевой… Водицы ключевой ведро бы выпил!»
Глянул безучастно, тараща глаза на стройный, словно винтовочный шомпол с ершиком, стебель тимофеевки. И уж больше ничего не видел. Веки слепились сами собой…
Дядя меня еле растолкал.
— Спишь, однако, — сказал он. — Вставай. И так два часа прохладничали. — Помолчав, прибавил, почесывая кирпично-бурую шею: — Кувшин-то с молоком я так и не нашел. Вроде в землю, каналья, провалился!
Где-то в кустах над головой невидимая хлопотунья-птаха поторапливала нас: «Быстрей! Быстрей! Быстрей!»
И я стремительно, не раздумывая, вскочил на ноги.
Косили до восхода луны. Она выкатилась из-за приземистого векового дуба не спеша, с ленцой, жутко огромная и жутко огненная.
В это время на поляну и вышел низкорослый человечек с ружьишком за спиной.