Работая увлеченно, художник не сразу услышал за спиной натужное сопенье. Предполагая, что позади пристроился любознательный мальчонка, он погрозил через плечо кистью. И тотчас раздалось благодушное гоготанье.
— Кумекал: вы и не заметили меня.
Микола — он смотрел на холст, высунув кончик языка.
— И-их, и подходяще похоже получается у вас? Как на цветной фотке большого размера! — заговорил он не спеша, с ленцой. — До чего же сноровисто кистьями-то водите. В одном месте мазнете, в другом — крутанете… и нате вам — горят костром клены, или березы желтятся. А церковки? Ей-ей, живые!
Спохватившись: не мешает ли художнику своей болтовней, спросил, понижая голос до шепота:
— Ничего, что языком чешу? Не отвлекаю вас от дела?
— Нет, продолжай, — разрешил Гордей. Теперь ему никто не мог помешать: этюд почти совсем был закончен.
Чуть погодя Микола замолол снова:
— А вот если б меня изобразить? Тоже красками? Дорого стоила бы картина?
— Дорого.
— А все же? Вы не сумлевайтесь, я сейчас деньжист. За ценой не постою.
— Откуда ты такой «деньжист»? Банк в Москве ограбил? — засмеялся Гордей, плоской кистью нанося на холст насыщенные, пастозно-трепетные мазки: поднявшаяся понизуха зарябила снулую гладь Волги. Про себя порадовался: «Эффектно будет смотреться нижний план».
— Не-е, банки грабить не с моей натурой, — протянул Микола. — Я без злодейства существую. Плотогоном с ранней весны роблю. Плоты все лето сплавлял от Козьмодемьянска до столицы. Дело прибыльное, особливо когда сосняк гонишь. На сосну охотников всегда тьма-тьмущая. Ночью то из одного села причалит лодка, то из другого. «Удружите, братцы, в деньгах не посчитаемся!» Ну, а кто пучки проверять зачнет, когда они под водой? А начальство наше… оно само большущими ломтями отхватывает, до нас ли ему? Так и текли, текли ассигнации в карман! — Парень, помолчав, почесал загривок. — А с последним плотом, зараза бы его схватила, до чертиков не повезло. Осинник сплавляли. А кому, скажи, нужна осина? Малость так перепало… разве что на молочишко от бешеной коровы. Ко всему же прочему, в последний этот рейс в бригаду гад один затесался. Честности неподкупной. Медальку, что ли, хотел на грудь получить? Зыркал за каждым старательней мильтона.
— А зимой? Чем зимой занимаешься? — спросил с оттенком брезгливости в голосе Гордей.
— На лесозаготовках, где же еще. Прошлой осенью возвернулся из армии и — на участок, где до службы чертоломил. Повезло: прозимовал как у царя за пазухой. — Вероятно, в этот миг Микола самодовольно осклабился, жмуря свои — такие коварно-обманчивые — ласково-васильковые глазищи. — Вскорости после того, как водворился в общежитие, схлестнулся с поварихой из столовки. Лет на восемнадцать старше меня, но такая сдобная, и лицом еще казистая. А когда разнагишается — прошу извинения — ляжки у нее… ух, и веселые! Ну, и принюхались друг к другу. И кажинный вечер я к ней, да к ней. А на столе — и водочка, а то и спирт, и закусон, и варево по первому разряду. Да к весне приелась… уставать стал от ее бурной любви. И решил обрубить концы.
Гордей резко повернулся к парню, подпиравшему могучей спиной стену музыкального салона. Ну, конечно же, его пухлая морда самодовольно ухмылялась!
— Целую зиму тебя кормила женщина, а как надоела — ты и концы рубить? Неужели совесть не мучила?
Микола даже не смутился. Жирные, морковного цвета губы его растянулись до ушей, показывая крепкие волчьи клыки.
— Да вы что… шуточки-то гуторите? Не я, так другой бы ухарь пристроился на зиму к влюбчивой бабенке! Закон жизни: кто кого! Не ты, так тебя слопают! Перед армией одна завлекательная деваха обчистила меня… ой да ай! В одних рабочих штанах оставила. Весь летний заработок заарканила и улепетнула с пламенным приветом!
— «Философия»! — хмыкнул возмущенно художник, отходя от Миколы. Надо было спешить положить на холст последние мазки.
Пейзаж, представлялось Гордею, передавал поэзию ранней осени с ее щемящей грустью, властно завладевшей древним городом. Бодряще-ядреным волжским ветром, мнилось, веяло от холста.
Но пройдет, возможно, неделя, и Гордей разочаруется в своей работе. И начнет костерить себя на чем свет стоит: «Лапоть, утюг, кто же так чемоданисто малюет?» Такое с ним не раз случалось.
Он совсем было забыл о Миколе, когда тот, после долгого молчания, заговорил снова:
— Напрасно вы на меня осерчали из-за этой Арины. Ей-бо, напрасно!
— Отвяжись! Когда ты молчишь — на человека еще похож, — пробурчал художник, отходя от этюдника и глядя на пейзаж из-под руки.
«Баста, ни мазка больше!» — сказал он себе строго.
От правого борта к ним подплывала вчерашняя нашпаклеванная толстуха. Гордею не хотелось, чтобы она пялила глаза на его пейзаж, и он поторопился закрыть этюдник.
Обладательница апельсиновой кофты и клетчатого пальто несколько надменно кивнула художнику и прошествовала мимо.
Теплоход, только что снятый с мели, медленно, будто ощупью, приближался к пристани. По радио объявили: стоянка сокращается до пятнадцати минут.
Гордею не терпелось сойти на берег, поразмяться малость после напряженной работы.
— Вижу, вы отходчивы. Авось отмякнете окончательно и личность мою нарисуете? — провожая художника до каюты, заискивающе бубнил Микола. — Мне бы хотелось заиметь портрет своей внешности в вашем изображении.
— Ты где будешь сходить? — поставив этюдник в каюту и запирая снова дверь, спросил Гордей, не зная как отвязаться от прилипчивого межеумка.
— В Козьмодемьянске. Нескоро… денька через три.
— Завтра старика — соседа твоего по каюте — порисую. А уж потом, может, и тебя попытаюсь.
Художник один из первых среди нетерпеливых пассажиров сбежал по деревянным пологим мосткам на глинистый берег.
На пригорке сидели молодые и пожилые бабы, раскурунившись, точно клушки, над своими корзинами и туесками. Голосисто, на перебой, зазывали:
— Яички! Кому яичек вареных?
— На закуску — грибки! Налетайте, мужики!
— Морошка моченая! Моченая, не толченая, пальчики оближете!
Гордей намеревался потолкаться среди пестро-нарядных угличских баб, да вдруг его взгляд остановился на всхлипывающей старухе.
Престарелая эта женщина во всем черном, монашеском, прислонилась к перилам мостков и горько, безутешно плакала, то и дело вытирая сморщенным землянистым кулачком ничего не видящие от слез глаза.
— Матушка, что с вами? — весь леденея от жалости, спросил Гордей.
— На корабль, соколик, не пущают! Помоги, добрая душа!
— А билет у вас есть?
Бабка разжала кулак, показывая скомканную бумажку.
— Почему же вас не пускают на теплоход?
— Падучая вчерась со мной приключилась, соколик. Без сознания памяти провалялась не помню сколько часов. Потому-то и пропустила свой корабль. А на этот не пущают. «Бери, грит, новый билет, этот просрочен». А на что я возьму? В кармане и гривны нет.
— Пойдемте со мной, — сказал Гордей и, подхватив старухины кошелки, направился ка дебаркадер. — Думаю, в кассе поймут… Вы же не использовали свой билет.
Но кассирша, угрястая, с недобрыми глазами, девица, и слушать художника не захотела.
— Иди к дежурному, заступник!
— Присядьте здесь, — попросил Гордей старушку, указывая на щелявый ящик. — Я скоро вернусь.
Дежурного по дебаркадеру в его закутке не оказалось. Матрос-детина, головастый и плечистый, как Микола, пуская вверх колечки едучего дыма, лениво протянул, когда к нему обратился художник:
— На второй этаж поднимитесь к начальнику пристани. В той, кормовой части — каюта. Да вряд ли достучитесь. Он племяша вчерась в армию провожал.
Матрос оказался прав. Дверь с табличкой «Начальник дебаркадера» так и не открылась, хотя Гордей молотил в нее старательно.
Протяжно и басовито прогудел второй гудок.
«Что же делать? — сбегая по крутому трапу вниз, спрашивал себя он, вытирая со лба испарину. — Как помочь старой женщине?»
Бабка терпеливо и покорно ждала Гордея на своем месте у кассы. И тут Гордея осенило: проще купить новый билет, чем без толку обивать пороги пристанского начальства! Он так и сделал.