Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Она понимала, что просверлить дырку в чужом доме не так-то просто, и старалась придумать еще что-то.

«Если не сумею это сделать, все рано найду способ, не успокоюсь, чтоб мне превратиться в твое счастье. А может, праздник какой случится, застолье. Выпьешь вина, опьянеешь, я уложу тебя, потом зайду, чтобы накрыть»…

К ней возвратилась надежда, а вместе с ней и хорошее настроение.

15

Пообедав, успокоился и Доме. Уезжать они не торопились, не хотелось ехать по жаре, и после обеда все собрались во дворе, в тени развесистой груши.

Незадолго до этого Матрона замочила зерно, чтобы приготовить солод: старый Уако обмолвился как-то о пиве. Зерно проросло, и она отжала его, расстелила неподалеку от груши, на солнце, холстины, рассыпала по ним солод для сушки и тоже пошла под грушу. Там обсуждали городские новости, говорили о незнакомых людях, ей было трудно принять участие в разговоре и, постояв немного, чувствуя себя лишней, она решила незаметно отойти в сторону, заняться каким-нибудь делом. Повод искать не пришлось: углядев солод, куры стали подбираться к нему, и Матрона, а вслед за ней и девочки, бросились их отгонять.

— Идите в тень, — сказала она девочкам, — а я посижу здесь, постерегу… Да и лук надо просушить.

Она вынесла из сарая корыто с луком, поставила его возле солода, расстелила еще одну холстину, уселась на нее и стала очищать лук от шелухи. Сидела под палящим солнцем, и потому, наверное, ей вспомнились те девушки на берегу реки. «Раздеться бы сейчас и загорать, как они, — подумала она и улыбнулась. — Ох, никогда бы вам не насытиться летней жарой! Кто это придумал — выставлять напоказ свое тело? Если бы дело было только в жаре, все люди, как малые дети, ходили бы без одежды. Но человек потому и человек, что все делает так, как принято среди людей. Если твое тело видят многие, понадобится ли оно кому-то одному? Никого не стесняясь, что оставляешь ты для него? Твое тело может видеть лишь один мужчина, он должен гордиться тем, что выделен среди множества людей — только ему дозволенно знать тебя обнаженной… Как сладкое место, облюбованное домовым, знают лишь хозяева дома. — Тут она запнулась и разом вспотела — то ли от жары, то ли от стыда: — Кого ты учишь уму-разуму? Поумнела, что ли, врата небесные открытыми увидела, Божий голос услышала? Уж твое-то тело не одному и не двоим известно. Что ж ты саму себя не останавливала, когда раздевалась перед ними?»

Она давно уже не думала об этом, не вспоминала. Забыла — значит, и не было никогда. Однако прошлое никуда не девается, лишь замирает на время, чтобы восстать и явиться, и вот суетись теперь, пытаясь отрешиться от него, избавиться, найти себе какое-то оправдание.

«Иногда сама жизнь заставляет, давит на человека, делает его бессильным, отнимает саму возможность сопротивления… Будь она проклята, война! Будь проклят и ты, Егнат! Чтоб тебе в камень превратиться на том свете!»

Она вздохнула — полегчало вроде бы, но преступивший даже в раскаянии помнит о своих деяниях. Ей не хотелось копаться в себе самой, и она заставила себя вернуться к тем девушкам, обвиняя их во всех мыслимых грехах, подыскивая для них самые страшные проклятья, но усердствуя и горячась, она сама чувствовала, что делает это не от души и нет у нее к ним ни злости, ни, тем более, ненависти. Ее возмутило их поведение, какая-то неизведанная ею свобода, позволяющая не думать о мнении окружающих, но все это вызывало в ней удивление, скорее, чем ярость, которую она пыталась сейчас разжечь в себе.

«Что же это такое?! — ругалась она. — Кто им позволил ходить голыми в чужом краю, среди чужих людей?! Разве Бог даровал им тело для того, чтобы каждый мог рассматривать его и трогать руками? Выскочили из своей одежды, как сердцевина из скорлупы перезревшего ореха, открылись всему миру и кричат — каждая громче другой: „Смотрите, какая я красивая без одежды!“ Красивая, конечно, но что с тобой будет, когда людям надоест смотреть на тебя, когда самая простая одежда станет красивее твоего обнаженного тела? Кому ты будешь нужна? Не страшно ли опуститься»…

«До моего положения, — словно подсказал кто-то, — до моего положения»…

Все ее старания пропали даром, она вернулась к самой себе.

«Чтоб ты пропала, несчастная! Зачем ты берешься судить о них, если сама такая же? Нет, не ты похожа на них, это они когда-нибудь станут такими, как ты. Сейчас они лучше тебя, живут, надеясь на молодость свою и красоту, надежда делает их смелыми, и они думают, что держат судьбу в руках. Но пройдет время, и им придется украшать себя одеждой, прятать себя в одежде, и, кто знает, как аукнется им сегодняшняя свобода. А упрекаешь их ты потому, что сравниваешь с собой и завидуешь, знаешь — им еще очень далеко до твоих лет, до незавидного твоего положения. Дай-то Бог им никогда не стать одинокими, униженными, несчастными»…

«Пусть Бог швырнет вас людям под ноги! — прокляла она разом всех, кого считала виновными в своих бедах. — Чтоб и на том, и на этом свете вам пришлось испытать то, что терплю из-за вас я!»

— Пусть Бог швырнет их людям под ноги! — услышала она свое проклятье, произнесенное голосом старого Уако и, вздрогнув от неожиданности, повернулась к груше.

— Ты думаешь, они только здесь мешают жить людям? — говорил Доме. — Где их только нет! И всюду они думают только об одном, о своей выгоде. Тащат, крадут у детей, стариков, у государства и везде оставляют за собой грязь…

— А ты терзаешь себя из-за этого, — вставила его жена, — Хочешь, видно, сам, один, перевоспитать их.

— Почему один? Это они одиночки.

— Что же тогда вам мешает остановить их? — спросил Уако.

— Вся беда в том, что эти мерзавцы связаны друг с другом. В одном деле — с одним, в другом — с другими. Переплелись, как нити в сукне. Каждый делает свое грязное дело и, страшась кары людской, поддерживает таких же, как сам. Чтобы разоблачить одного, надо сразиться с целой армией.

«Наверное, от этих людей и идут людские беды, — слушая Доме, думала Матрона. — А сами беды тоже связаны между собой. Если постигнет тебя одна, и ты кое-как справляешься с ней, тут же является другая, и так всю жизнь — сколько ни борись, но если уж пошло, от беды не избавишься. Может, и в самом деле эти грязные люди и человеческие беды — одно и то же? Губят все, что им попадается, ни совести не знают, ни жалости».

— Что за родители их воспитывают? — услышала она голос Уако.

«И правда, — удивилась она, — кто же воспитывает негодяев? Негодяями ведь не рождаются, ребенок чист, ребенок — это смеющееся сердце. Как же они становятся потом негодяями? Что загрязняет их души?» — и снова она запнулась, вспомнив, что и сама не раз портила людям жизнь, несла разлад в семьи.

— Это же бандиты, — послышался голос Уако, — они на все способны. Поостерегись их, подумай о детях.

— Папа никого не боится, — звонко ответила Алла.

«Нет, мое солнышко, — покачала головой Матрона, — бояться надо многого. Если человек совсем уж ничего не боится, значит, и позор ему не страшен. Пока я боялась, была человеком. За ребенка боялась, за честь дома Джерджи. Этот страх давал мне силу, и люди меня уважали. Потом я то ли привыкла к страху, то ли пришла от него в отчаяние, не знаю, как это случилось, но я перестала бояться. Перестала и покрыла себя позором, упала людям под ноги. Я-то думала, что стала сильней, что никто мне не страшен, а получилось наоборот, не поднялась я, а упала, только ноги об меня осталось вытереть»…

— Тебе только кажется, что он никого не боится, — засмеялась жена Доме. — Ну-ка, спроси его самого.

— Нет, папа никого не боится. Правда же, папа?

— Теперь никого, — ответил, улыбаясь, Доме. — А вот когда был маленький, боялся волосатого человека.

— А ведь правда, было такое, — сказала его жена. — Помнится, мать рассказывала… Как его звали, твоего волосатого человека?

Матрона замерла в ожидании. Глянула на жену Доме, встретила ее испытующий взгляд и тут же отвела глаза, собралась с духом и продолжила шелушить лук.

46
{"b":"96844","o":1}