— Пусть он не трогает моего ребенка. Ты слышишь, Егнат? А то не побрезгаю, испачкаю руки в твоей поганой крови!
— Да я тебя… Я вам еще покажу! — донеслось сзади.
9
Рана на ноге Доме зажила быстро, но сердце ее продолжало кровоточить. Матрона никогда не желала зла никому из односельчан, но теперь, когда перед глазами ее вставал окровавленный сын, ей хотелось, чтобы все село провалилось в тартарары и все ее жители погибли в страшных мучениях.
Из больницы она повезла сына не домой, а к своим родителям. Они ничего не знали о ее взаимоотношениях с односельчанами, она никогда не рассказывала об этом, боясь, что кто-то из ее родственников может не выдержать и наделать бед, и уж тогда-то и ее саму и, главное, Джерджи будет проклинать все село. Но сейчас ей некуда было деться — везти ребенка домой опасно, — и волейневолей пришлось отвечать на вопросы и рассказать, наконец, о своих мучениях, обо всем рассказать. Она понимала, что каждое ее слово ранит родителей и лучше бы их поберечь, не травить им душу, но ничего другого ей не оставалось: надо было спасать Доме, и самое лучшее, что она могла сделать, это оставить его, до возвращения Джерджи, здесь, в своем родном доме. И в то же время ей и самой хотелось сочувствия, и она нашла его и, видя, как старики переживают за нее, она словно часть груза с себя свалила и устыдилась, конечно, но и расслабилась, наревелась, как в детстве, зная, что они и поймут и пожалеют ее, и неизбывная их верность, жертвенность родительская, не только сердце ей согрела, но и вдохнула уверенность: уж здесь-то ее мальчик будет в полной безопасности, здесь и накормят его, и приласкают, и защитят. И когда она закончила, все рассказав о себе, ей стало так легко, так хорошо на душе, будто Джерджи появился вдруг на пороге и принес конец всем ее бедам и страданиям.
Слушая Матрону, мать сдерживалась, как могла, лишь ахала, пораженная, да головой качала, но не вытерпела все же, заплакала, хлопнула в отчаянии ладонями по коленям:
— Ой дочка! Лучше бы умерла я, чем дожить до этого! Теперь и сама не знаю — замуж я тебя отдала, или волкам на растерзание? Да чтоб они сгинули, эти волки в людском обличье! Чтоб они пропали, те, кто бросаются на ребенка с топором!
Плакала мать, и горя ее хватило бы на лестницу до неба. Отец же сидел молча, сидел и смотрел себе под ноги. Поднял голову, прислушиваясь к безутешному плачу, к бесконечным проклятьям жены, и махнул в сердцах рукой:
— Хватит! Не ругайся. Ругань делу не поможет! — сказал и повернулся к дочери: — Чего же ты до сих пор молчала? Разве твоего отца уже нет в живых?
Что она могла ответить?
Отец понял ее.
— Зачем мне жить, если единственное мое дитя горит в огне? Для кого я живу? Других детей у меня нет, они не заплачут по мне, не останутся без кормильца.
Мать все причитала, все не могла остановиться.
— Перестань же ты, в конце концов! — нахмурился отец. — Они твоих криков не услышат. Я сам буду говорить с ними… А ты, дочка, поживи здесь. И тебе будет лучше, и нам, старикам, радость.
Матрона думала об этом, когда везла Доме из больницы. Спрашивала себя: оставить ребенка у своих родителей, а самой вернуться и снова терпеть косые взгляды, или остаться вместе с сыном и пожить, наконец, спокойно, по-человечески? Ответ тут напрашивался сам собой, но она рассудила так: «Если я не вернусь, сразу же заговорят о Джерджи. Пусть Доме будет в безопасности, а я могу и потерпеть ради Джерджи». Теперь ей же нужно было отвечать не себе, а родителям: они смотрели на нее с надеждой, и ей не хотелось обижать их, но и отступиться от своего она не могла.
— Нет, — покачала она головой, — если я останусь, то и власть, и все село решат, что Джерджи и в самом деле где-то прячется. Скажут так: не зря убежали всей семьей — знают свою вину, знают, что здесь им больше не жить… Пусть мне будет тяжело, но я назло им всем не брошу этот дом. Только бы с Доме ничего не случилось, а я все выдержу.
Мать накинулась на нее:
— О чем ты говоришь? Да пропади они пропадом! Пусть все, что ты из-за них вытерпела, боком им выйдет! На том свете отзовется!.. Никуда ты не пойдешь, останешься здесь!
Отец долго думал, прежде чем сказать свое слово:
— Ты права, дочка. Надо вернуться.
Мать чуть ли не в падучей зашлась:
— Никуда не пущу ее! Она у меня единственная! Никого, кроме нее у меня нет! Никто мне не нужен! Пусть они там своих детей мучают!
Мать помянула и Джерджи — и он мне не нужен! — и это резануло слух Матроны, жалом впилось в сердце. И она снова заплакала.
— Возвращайся, дочь, иди, — мягко проговорил отец. — Может, наконец, и от этого парня какая-нибудь весточка придет, — отец не называл Джерджи по имени. — Не мог же он пропасть без следа… Иди, а то змеиные языки оплетут вас, ославят на всю округу. Спокойно относись к дурной болтовне… А за ребенка, пока я жив, не беспокойся. Я буду навещать тебя. Попробую поговорить с ними.
10
Едва она вернулась, показалась на улице, ее тут же окружили — сначала соседи, потом и другие — все село собралось. Люди бросали свои дела, спешили увидеть ее.
— Как ребенок? Как его здоровье?
Наверное, после случая с Доме здесь было немало разговоров — уж слишком тепло, участливо звучали вопросы.
— Позовите Уасила, — сказал кто-то из старших. — И Егната. Пусть все идут сюда.
Что-то они задумали, догадалась она, не веря в доброе и сомневаясь. Но и тон их и поведение говорили об обратном, и это успокаивало, вселяло надежду. Кто знает, может, поняли свою неправоту и устыдились?
Между тем появился и Уасил.
— Здравствуй, невестка. Как твой мальчик? — он поздоровался с ней за руку, и тут уж всем пришлось подивиться: суровый, свято соблюдавший обычаи Уасил первый раз в жизни протянул руку невестке из их села.
Матрона потупилась, молча кивнула в ответ — мол, с мальчиком все в порядке: в присутствии Уасила и женщины постарше не говорили вслух. Сердце ее полнилось благодарностью к старику.
Подошел Гиго, отец Егната. Люди попритихли и, поглядывая на него, начали перешептываться.
— А где Егнат? — спросил Уасил.
— Сейчас придет, — ответил Гиго.
Он держался как-то неуверенно, неловко. Ссутулился, опустил голову, глядя себе под ноги.
Показался Егнат, и все замолчали. Он понял причину их молчания и, подойдя и покрепче опершись на костыли, свысока, с холодной надменностью оглядел собравшихся. Заметив Матрону, усмехнулся презрительно.
— Да храни тебя Бог, Гиго, — сказал Уасил. — Раз уж люди собрались, надо поговорить.
Помолчал немного, посмотрел на Егната и продолжил:
— Надо поговорить с Егнатом.
— Слушаю тебя, Уасил, — откликнулся тот.
— Да падут на нас твои беды, Егнат, мы знаем, сколько тебе пришлось вытерпеть. Пусть все несчастья мира обрушатся на тех, кто исковеркал нашу жизнь! Мы знаем, сколько страданий выпало на твою долю. И врагу не пожелаешь остаться калекой. Да еще и твой старший брат… Но что нам делать? Такое время настало, и мы должны поддержать друг друга, вместе пережить беду. Она одна и та же для всех. Если семья понесла утрату, кому из домочадцев горше, тяжелее всех? Никому, все переживают одинаково. А наше село вышло из одной семьи, началась с одного дома, и мы должны помнить это, жить, как братья. Если беда пришла в чей-то дом — это наша общая беда, каждое сердце ранено. Да паду я жертвой ради тебя, Егнат, мы не ссориться, не враждовать должны, а быть опорой друг другу. Кто из вас скажет, что обрадовался гибели кого-то из наших парней? Никто. Никто из нас такого не скажет. Так почему же мы в трудный час не бережем друг друга? Я уже путаюсь, когда начинаю считать свои годы — столько живу на земле, — но мне никогда не приходилось слышать, чтобы взрослый мужчина напал на ребенка. Да еще с топором. Что же это такое, Егнат? Не только у нас в селе — нигде, никогда и никто и слыхом не слыхивал о чем-то подобном. Поверь, Егнат, окажись ты рядом, когда мне сказали об этом, я бы не посмотрел на то, что ты проливал за нас кровь, я бы вот этой старой палкой отколотил тебя.