12
Отец был растерян. Молча пообедал и тут же собрался домой.
— Потерпи еще немного, — сказал он, когда, провожая, она вышла следом за ним во двор. — Может, Гиго успокоит этого несчастного, образумит его. А может, и от Джерджи весточка явится. Если нет, переедешь в родительский дом… А за ребенка не беспокойся. Терпи, дочь, ничего не поделаешь, надо терпеть…
Он ушел, и дом опустел сразу; она посидела еще некоторое время, думая о том, что надо идти на гумно, где ее встретят косые взгляды односельчан, недобрые их усмешки и намеки, но колхозные работы были в самом разгаре, и оставаться в стороне было еще хуже. Она поднялась со вздохом, взяла вилы и пошла к людям. Односельчане — и стар и млад — знали, конечно, о встрече ее отца с отцом Егната, и она поняла, что перед ее приходом говорили именно об этом: все умолкли разом при ее появлении, смутились — никто ни о чем не спросил, не поинтересовался. Смутилась вдруг и она сама. И если, увидев утром Егната, орущего и прыгающего на уцелевшей ноге, она испытала жалость, то теперь к ней примешалось и чувство вины. Ведь это она и ее сын так или иначе виноваты в жалком, плачевном положении этого парня: война искалечила, почти убила его, а изза них он лишился последнего — надежды на будущее. От этой мысли ей стало совсем плохо, она не смела поднять глаза, взглянуть на людей, но чувствовала при этом, что и они испытывают что-то похожее, не зная, как вести себя с ней, о чем говорить. Возможно, на них подействовала сдержанность ее отца, которого не вывело из себя даже дикое поведение Егната.
Она работала молча, сосредоточенно и в то же время каким-то внутренним зрением видела окружающих. Господи, думала она, как же тяжело им всем, как трудно достается им каждый прожитый день. Можно ли упрекнуть хоть в чем-то старого Гиго? Младший сын его погиб, второй вернулся искалеченным и полубезумным, а третий и поныне там, на войне, и никто не знает, что с ним сталось сегодня или станется завтра. Можно ли такое вытерпеть?
Она тревожится, места себе не находит, боясь за своего маленького сына. Как же не разрываются сердца у тех, кто одного за другим теряет взрослых сыновей?
Она хотя бы видит Доме, может постоять за него, заслонить собой — и все равно переживает за каждый его шаг. Каково же тем, кто не может протянуть руку помощи своим сыновьям, истекающим кровью где-то на далекой чужбине? Глотая слезы, она думала о том, что несчастным родителям их взрослые сыновья, попавшие в мясорубку войны, кажутся беспомощными перед судьбой, беззащитными, как грудные дети. А может, если не видишь своими глазами тех невзгод, которые преодолевает твой сын, тех бедствий, которые он вынужден терпеть, несчастий, подстерегающих его, опасностей, грозящих со всех сторон, может, тогда родителям легче переносить все это, может, сердца их бьются спокойнее? Если так, то почему же они старятся не по годам, почему робкая надежда едва проглядывает сквозь печаль, застывшую в их глазах? Несчастье, постигшее ее дом, не обошло стороной и ее односельчан, нет, им пришлось пережить больше, их беды еще страшнее — как же они выдерживают? И разве общее горе, общие страдания не должны объединять людей, делать их добрее друг к другу, душевнее? Так почему же они стараются добавить ей горя, обвиняя в смертном грехе, которого она не совершала? Может, потому, чтобы рядом был кто-то еще несчастнее, чем они сами, чтобы своя беда казалась меньше?
Она не хотела думать об этом, но и остановиться была не в силах. И от этого чувствовала себя еще более виноватой, хоть вины своей объяснить и не могла. Люди молотили, и мякина поднималась в воздух, кружилась над ними, оседала и, казалось, что это печальные мысли их витают в пространстве, обратившись в прах неизбывных тревог и переживаний, и покрытые этой пылью, они и сами казались живым воплощением печали. Она с жалостью думала о том, что эти люди совсем еще недавно были близки и приятны ей, и почти физически ощущала потерю.
После полудня явился Егнат.
Встретили его молчанием. Чувствовалось, что приход его никому не казался желанным.
Она опустила голову, чтобы случайно не встретиться с ним взглядом, но искоса следила за его перемещениями, стараясь держаться подальше. Она боялась, ненавидела его, но выглядел он так плохо, что сердце ее невольно сжималось от жалости. Крепкий еще недавно, красивый мужчина, бывший любимец всего села, превратился в какое-то подобие огородного пугала. В свои тридцать два года он выглядел чуть ли не стариком. Волосы поседели и росли как-то не так, как положено, — торчали дыбом, словно свиная щетина, придавая ему нелепый, шутовской вид; картину завершала псивая, клокастая небритость запавших щек и подбородка. Мутные глаза его источали холод, вызывавший в окружающих оторопь.
Наверное, Егнат понял, что настороженное молчание односельчан связано с тем, что произошло утром. Он попытался разрядить обстановку, заговорить, но отвечали ему неохотно, стараясь сразу же прервать разговор.
То, как сельчане обходились с Егнатом, пугало ее. Ей хотелось, чтобы хоть кто-то заговорил с ним, пошутил, развеселил его. Она чуяла недоброе, понимала: молчание людей, их желание отстраниться от него, обернется для нее бедой. Ей хотелось шепнуть, попросить кого-нибудь подойти к нему, но она не могла решиться, злясь на себя саму и на односельчан: как же они не чувствуют ее страха? «Наверное, — думала она, — испуганному проще понять взгляд того, кого он боится, потому что взгляд этот всегда обращен на него. Но почему же другие не догадываются о грозящей ей опасности?»
А Егнат тем временем все мрачнел и мрачнел. Вот уже бросил первую злобную реплику. Вот прицепился к кому-то из детей: это, мол, тебе не ножницы, это вилы, возьми их наперевес. Потом пришла очередь старших выслушивать его язвительные замечания и оскорбления. Однако никто не поддавался, и старания его пропадали даром. Когда же он перешел все мыслимые границы, не выдержал его отец, Гиго.
— Тьфу! — сплюнул он в сердцах, хмуро взглянул на сына и продолжал работать.
Егнат замолчал. Постоял еще немного, покачался на костылях, потом как-то незаметно исчез.
Но и после его ухода сельчане не стали разговорчивее, погрузившись в невеселые думы о своих отцах, братьях и сыновьях, путь которых пролегал между жизнью и смертью далекой войны. Гиго onmk это. Выпрямился, постоял некоторое время, опершись на вилы, и произнес со вздохом:
— Будь проклят тот, кто наслал на нас погибель! За то, что сделал с нашими детьми… — он замолчал, окинул взглядом односельчан и снова принялся за работу.
Казалось, гумно стало подобием кладбища. Не кладбища даже — ада. Люди работали с таким остервенением, словно именно молотьба могла вывести их из лабиринта мрачных мыслей. Даже волы, будто почувствовав состояние своих хозяев, без понуканий шли по кругу, торопились так, что головы у них, наверное, кружились. Там, где слой колосьев становился тоньше, слышался скрежет молотильного камня, и от этого скрежета каждый раз замирали людские сердца, словно камень утюжил тех, о ком они думали сейчас, словно не скрежет слышался, а треск костей их пропавших без вести родных, словно камень ровнял их с землей, а в воздухе витала не мякина, а капли крови погибших сельчан.
Нет, это была не просто работа. Работать они, конечно работали, но главной была сейчас не молотьба, а печаль их сердец, которую они не могли превозмочь и потому работали еще яростнее, надеясь на забвение. Люди и волы, словно захваченные водоворотом, неслись по кругу, и кружение это, окутанное пылевой бурей, было похоже на вертящийся ком, отозвавшийся комком в горле Матроны. Чтобы этот комок не перешел в плач, ей оставалось только одно — работать. Чтобы не оставалось возможности думать, чтобы усталость подавила все беды и горести, выпавшие на ее долю. Она видела — другие чувствуют то же, что и она, — разве это не должно им помочь понять друг друга? Неужели Егнат не сумеет понять ее? «Но разве ты просила его об этом? — спрашивала она себя. — Разве ты открыла ему то, что у тебя на душе?» И вот уже она спорила сама с собой: