— Договор есть договор. Вы отпускаете птицу, я иду в дар. Начинайте.
Гнездо кивнул, будто ожидал именно этого. Он вытащил из-за пазухи предмет — не нож, не клинок. Ледяной серп. Выточенный из цельного куска синего, почти чёрного льда. Он словно впитывал в себя синее пламя костра, и от этого казалось, что внутри него тлеет своя, мёртвая звезда.
— Сними верхнюю одежду, — сказал Гнездо деловито. — Холод должен войти прямо к коже. Чтобы не мешал.
Крада медленно расстегнула епанечку, сбросила её на снег. Потом — толстую свитку. Осталась в тонкой домотканой рубахе из запасов Людвы. Мороз тут же впился в неё тысячами игл. Она не дрогнула.
— Руки.
Сыч подскочил, в его ладонях блеснули не верёвки, а тонкие, как паутина, нити чёрного льда. Они были холоднее всего вокруг. Он, бормоча что-то невнятное, обмотал ей запястья. Крада расслышала: «Прости, девка, прости, так надо, нам же тоже жить охота…». Прикосновение нитей было похоже на касание губ покойника. Они не стягивали, а прирастали к коже, впиваясь холодом в самые вены.
Волег в клетке издал звук, которого Крада никогда не слышала от птицы. Сдавленный человеческий стон, полный такого бессилия, что у неё похолодело внутри сильнее, чем от льда. Он бился головой о прутья, снова и снова, не чувствуя боли.
— Уйми его, — цыкнул Гнездо через плечо.
Козел, всё ещё бледный как смерть, подошёл к клетке и набросил на неё мешковину. Стона стало не слышно.
— Теперь, — Гнездо встал перед Крадой. В руке у него был серп. В другой — плоская чаша из берёсты, обмазанная изнутри чем-то тёмным. — Кровь здесь не нужна. Она для живых. Тебе нужно открыться холоду. Я сделаю разрез. Неглубокий. Но… правильный.
Он ткнул ледяным остриём ей в грудь, чуть ниже ключицы. Боль была ослепительной, но не от раны — от холода, который вошёл внутрь, как раскалённое, но ледяное жало. Она вскрикнула, невольно.
— Первый ключ, — прошептал Гнездо. Из разреза выступило несколько алых капель, которые мгновенно застыли на коже, как рубиновые бусины.
Бородач отвернулся, с силой сглотнув.
Сыч замер, заворожённо глядя на бусины.
Гнездо провёл серпом по её ладони вторую линию холода, потом по лбу. Каждый раз — та же странная, вымораживающая боль, и застывшие капли её собственной, оледеневшей крови.
— Теперь слушай, — голос Гнездо приобрёл металлический, нечеловеческий оттенок. Он говорил словно не с ней, а сквозь Краду. — Идёшь не ты. Идёт пустота, которую мы создали, холод, который мы призвали. Ты лишь форма, проводник. Запомни: когда увидишь Его, не дыши. Дыхание — это жизнь. Оно оттолкнёт. Замри. Стань льдинкой. Стань ничем, и тогда Он возьмёт то, что Ему нужно, и уйдёт. А птица… Птица будет свободна. По договору.
Он отступил. Его работа была закончена.
Сыч и Козел взяли её под руки и подвели к самому краю синего костра.
— Пора, — сказал Гнездо, и в его глазах не чувствовалось ни злорадства, ни сожаления. Была профессиональная удовлетворённость мастера, выполнившего заказ.
Клетку сотрясло, там в темноте, вслепую билась птица.
— Выпустишь сразу, как уйду, — сказала Крада старшему. — Иначе, сам знаешь, если это обещание не выполнишь, то…
Тот кивнул. Девушка собрала последние силы, чтобы её голос прозвучал твёрдо.
— Лети, — прошептала она. — Лети далеко.
И шагнула в синее пламя.
Словно её окунули в ледяное озеро бездны. Свет костра, фигуры ловцов, последний, отчаянный взмах крыльев в клетке — всё это сплющилось, вытянулось в нить и погасло.
Налетел ветер. Но не тот, что воет в ветвях, а внутренний, выдувающий душу насквозь, оставляя лишь лёгкую, хрустальную пустоту.
И в этой пустоте, уже далёкой от всего живого, Крада услышала последнее, что донеслось из мира людей. Голос Гнездо, сухой и чёткий, как удар ледяной сосульки о камень:
— Лети, царь-птица! Наш дар принят, он даст нам пережить эту зиму.
Мир не сменился — он отслоился как старая краска. Осталась только суть: скрипящий, пронизывающий до мозга абсолютный холод. Крада падала сквозь слои этого холода, как камень режет толщу мёртвой воды, и наконец ударилась о дно.
То есть дна не было.
Был Лёд. Но не тот, что покрывает реки. Это был перволёд, материя, из которой холод явился в мир. Под ногами, над головой, вокруг, внутри. Свет в нём не отражался, вязнул в этой синеватой, абсолютно матовой громаде и медленно угасал, как вопль в подушке. То, что приходилось вдыхать, было плотной жижей из осколков. Каждый вдох вспарывал лёгкие, и Крада чувствовала, как на их нежных стенках тут же нарастает хрустальный иней, сжимая её изнутри. Она задыхалась, но кашлять не могла — грудную клетку сковало невидимым ледяным корсетом.
Она очнулась от хруста пальцев.
Своих пальцев.
Кожа на костяшках треснула, когда она попыталась сжать кулак.
Крада лежала на спине и смотрела вверх. Взгляд упирался в потолок изо льда, молочно-мутного, как глаз мертвой рыбы. В него были вморожены тени деревьев, людей, зверей — все в искажённых, скрюченных позах, будто их застали в последней агонии и мгновенно запечатали.
Девушка повернула голову. Больно — мышцы скрипели. Она лежала в огромном зале. Вокруг вздымались колонны, вырубленные изо льда, похожие на гигантские застывшие водовороты или на спирали закрученных, окаменевших внутренностей. Между ними стояли фигуры — люди, животные, птицы — всё из того же молочно-мутного, полупрозрачного льда. Вот в выступе застыла, как в гипсе, голова с неестественно распахнутым ртом. В другом месте из стены торчала рука, пальцы впились в лёд, будто пытались его разодрать изнутри. Не лица — маски последнего мгновения, вмёрзшие в вечность. Они кричали в никуда, и от этого крика, который нельзя было услышать, сводило челюсти.
Мужчина с вывернутыми суставами, будто его выжимали. Женщина, обхватившая пустое место там, где должен быть ребёнок. Птица с одним расправленным крылом — второе так и не успело взметнуться. Во всех позах читалась последнее мгновение до конца. А ещё все они казались огромной, бесконечной, жуткой коллекцией, будто их специально собрали и поставили на полку.
И тогда из самого Льда родился голос. Он звучал не в ушах, возник внутри её черепа, в пустотах между замерзающими мыслями, тихий и безразличный, как трение тектонических плит.
— Гляди-ка, — голос впился в череп, как ледяной шип.
И мужской бас был настолько удивлённым, что Крада открыла один глаз.
Не старик — стихия.
Его фигура казалась высеченной из цельного куска зимнего неба: плечи — гранитные утёсы, обтянутые сине‑белым халатом, который мерцал, словно припорошённый звёздной пылью. Шапка с белоснежной опушкой сидела дерзко, чуть набекрень. Но страшнее всего было лицо: за пышной, искрящейся инеем бородой и усами проступали лишь глаза — два осколка ледникового озера, серо‑голубые, с паутиной морщин, в которых таился вековой холод.
— Добро тебе, дядька, — выдавила с трудом. В гортань впилась тьма острых ледяных осколков. Крада закашлялась, из посечённого горла вылетело несколько кровавых капель, упало на лёд. Но сгустки крови не замёрзли, зашипели, прожигая в покрове дымящиеся пятна.
— Веста, — хмыкнул старик. — Но… немного переспелая, и метка стёрта. Откуда ты здесь, жрица Капи? Чего тебя занесло в такую даль? Не моя ты треба.
— Так и не веста я уже, почитай, год почти, выгнали, — доложилась Крада, как только прокашлялась, говорить стало легче. Она наконец-то оторвала взгляд от его лица. — Крадой меня зовут.
— А тепло ли тебе, девица?
— Ты, дядька, из вежливости пытаешь? — спросила Крада. — Или нарочно издеваешься?
— На огонь готовили, в ледяном дыхании не пропадёшь, — кивнул он. — Спросить я по правилам тебя должен, раз живой добралась. И… Тут что-то ещё… Почему ты выглядишь такой знакомой?
— Я и в самом деле живая? — на всякий случай уточнила Крада, так как вовсе не была в этом уверена.
Дышать вдруг стало легче, и говорить тоже, почти прошло ощущение, что разобьётся, если неловко взмахнёт рукой или резко повернёт голову. Разве живое так быстро привыкает к нечеловеческому холоду?