Что тут можно сделать? А ничего. Я постоял ещё минуту, потом развернулся и пошёл обратно, пытаясь упорядочить «навал» новой информации в голове.
Итак, факты. Первое: дикари — точно не люди. Они механизмы, запрограммированные на сбор хлама. Второе: свалка — аккумулятор радиации. Они таскают заражённые предметы, чтобы поддерживать этот фон. Третье: возможно они подчиняются деду, во всяком случае он может на них воздействовать. Четвёртое: вездеходы наверняка пришли именно за дикарями, потому что профессионалы просто так палить по людям не станут. Пятое: мертвые здесь воскресают. Ну и главное: завтра утром я должен быть в станице. Интуиция кричит об этом так громко, что заглушает все остальные мысли. Всё, что случилось сегодня — только пролог. Завтра — финал.
Подходя к танку, я увидел, что молодой набрал где-то воды в ведро и зачем-то принялся оттирать бок башни. Грязь сползала пластами, открывая тёмно-зелёную краску. Он тёр усердно, даже с каким-то остервенением, будто хотел проделать в башне дырку.
Я подошёл ближе, наблюдая. И вдруг из-под тряпки стали проступать буквы. Большие, белые.
— «Ударник», — прочитал я вслух.
Молодой продолжал тереть, и рядом с названием проявилось ещё кое-что. Белый череп. И под ним — скрещённые кости. Чёрный щит, на котором всё это красовалось, блестел свежей краской под слоем грязи.
— Эмблема, — пояснил командир. — Наша, эскадронная.
Я смотрел на череп с костями и чувствовал какое-то внутреннее несоответствие. В моём понимании такие символы подходят пиратам, но никак не военным.
— Почему череп и кости? — спросил я.
Ротмистр посмотрел на меня так, словно я спросил, зачем танку гусеницы. Взгляд был снисходительный, но не злой.
— Череп с костями — значит, смерти не боимся. А щит — что защищаем, — пояснил он.
Он отошёл от танка на пару шагов, достал папиросу, прикурил.
Все молчали.
Молодой оттирал броню ещё минуты три, потом бросил тряпку в ведро и вытер лоб рукавом. Весь танк мыть он не стал — только эмблему с названием. Теперь «Ударник» с черепом и костями красовался на боку башни, чистый, гордый, несмотря на всю грязь вокруг.
Ротмистр докурил, выкинул окурок, и неожиданно повернулся ко мне.
— У тебя семья есть, Вася?
Вопрос застал врасплох. Я помолчал секунду, собираясь с мыслями.
— Да, — ответил я.
Ротмистр кивнул, не комментируя. Я посмотрел на него.
— А у тебя?
Он пожал плечами. Жест был странный, какой-то растерянный.
— Не знаю.
— Как это — не знаешь? — удивился я.
— Не помню, — ротмистр нахмурился, глядя куда-то в сторону леса. — Вообще всё как-то смутно. Помню экипаж свой, немцев. Гриб в небе помню. А дальше — провалы. Семья? Была? Не было? Не могу вспомнить. И с каждым часом, кажется, забываю всё больше.
Я смотрел на него и думал о своём. После смерти и воскрешения у меня, например, просыпался зверский аппетит. Организм требовал энергии на регенерацию. Но память… память всегда оставалась при мне.
— Ну, — сказал я осторожно, — не каждый день из могилы встаёшь. Может, это побочка такая. Потом пройдёт.
Я хотел привести в пример себя, свои воскрешения, но вовремя прикусил язык.
Тут подал голос молодой. Он стоял, опершись на крыло танка, и смотрел на нас. Глаза у него были усталые, мутные.
— Я тоже плохо помню, — сказал он тихо. — Только последние дни. Зарево это… как люди умирали… как мы ехали… А остальное…
— Как зовут тебя, помнишь? — спросил я.
Молодой замер, покачал головой, опустил глаза.
— Нет, — сказал он глухо. — Не помню.
— А я говорил… — раздалось со стороны свалки, но дед осекся на полуслове.
Он ковылял к нам, размахивая палкой, но, видимо, услышал последние слова. Лоскутная накидка развевалась на ходу, из кармана торчала бутылка, но лицо его стало серьёзным.
— Память, значит, того? — спросил он, подходя ближе и глядя на молодого. — Шалит?
Тот только кивнул, не поднимая глаз.
Дед вздохнул, почесал затылок.
— Это бывает. Я когда сюда попал, тоже ничего не помнил. Кто я, откуда, зачем — всё как в тумане. Потом потихоньку возвращаться стало.
Ротмистр нахмурился.
— А сколько времени ушло?
Дед пожал плечами.
— Не знаю, мил человек. Время тут — оно по-другому течёт. Может, год, может, десять лет. Я и сейчас имена да даты плохо помню. А события — выплывают. Как рыба из глубины. Ты, главное, не зацикливайся, — это он уже молодому сказал. — Жив — и ладно. Остальное приложится.
Он замолчал, оглядел всех троих, потом вдруг хлопнул себя по ляжке.
— А чего это мы такие кислые? Я ж шёл победу праздновать! Видал я, как эти разлетелись! Первый — в лепёшку, второй — кувырком! Аж любо-дорого! Ну, ребята, даёте!
Лицо его снова расплылось в улыбке. Он развернулся, и уже уходя, вытащил из кармана бутылку, помахал ею в воздухе.
— Давайте-ка к столу. Первую победу надо отметить, а то нечестно получается.
Мы переглянулись. Ротмистр кивнул, и зашагал следом за прихрамывающим дедом, молодой, всё ещё с отсутствующим взглядом, отлепился от крыла танка и тоже пошел.
Я чуть задержался, глядя на эту процессию: впереди, припадая на палку, ковылял старик в лоскутной накидке, за ним — ротмистр в пропылённой и перепачканной землей гимнастёрке, сзади — молодой, бледный, потерянный, с автоматом на плече.
И вдруг меня накрыло.
Что за чёрт? Что за дичь тут происходит?
Я оглянулся. Мёртвые дикари лежат у разбитых хижин. Рядом с ними, неподалеку, дымят обломки вездеходов. А мы — я, дед, и два солдата из параллельного мира, которые не так давно лежали в могиле, — топаем пить водку, потому что «победу надо отметить».
Пародия. Настоящая пародия.
Я вспомнил свой родной мир. Там всё было просто и понятно. Там убивали — и люди не вставали. Там теряли память только от контузии, а не от того, что успели побывать мертвецами. Там было страшно, тяжело, но по-настоящему. А здесь — театр абсурда.
Цирк с конями.
Дед с его водкой и «настройкой дикарей» — разве это не бред? Солдаты, которые не помнят своих имён, но отлично помнят, как стрелять из танка — нормально? Свалка, где каждый ржавый остов фонит сильнее, чем реактор в Чернобыле, и эти уроды в лоскутах, которые таскают сюда железо, как муравьи — для чего? Чтобы подпитывать свою странную жизнь-не-жизнь?
А я сам? Я, который умер кучу раз и каждый раз вставал, как та тварь из ужастика. Я, который уже почти не помню, каково это — бояться смерти. Потому что смерть для меня — просто неприятность. Как простуда.
Я усмехнулся.
Дед обернулся, заметил мою ухмылку.
— Ты чего, Вася? — спросил он. — Радуешься?
— Радуюсь, — ответил я. — Ещё как.
И пошёл к столу. Потому что выбора всё равно нет.
У капота УАЗа нас ждал накрытый «стол». Дед расстарался: две банки тушёнки уже шипели, греясь на плитке, рядом лежали вскрытые армейские пайки — с галетами, паштетом, джемами. Пара банок колы, пластиковые стаканчики, и, конечно, бутылка водки которую он уже поставил на «стол».
— Садитесь, орлы, — дед махнул рукой на ящики и перевёрнутые вёдра, служившие стульями. — За победу!
Мы расселись. Дед разлил водку по стаканчикам — всем, даже молодому. Тот взял, посмотрел на прозрачную жидкость, будто видел её впервые.
— Ну, — поднял стакан дед, — за тех, кто в танке!
Чокнулись. Выпили. Я запил колой. Молодой до конца пить не стал, только пригубил, но ложку в руки взял. Ротмистр хлебнул, крякнул, потянулся к пайку.
— Хороша, — сказал он. — Давно такого не пил.
— А чего пили? — спросил дед, подливая.
— Всё больше самогон, — усмехнулся ротмистр. — На войне, сам знаешь, не до деликатесов.
Дед разлил по второй. Чокнулись молча, выпили. Закусили тушёнкой. Молодой ковырялся в пайке, ел без аппетита, но ложку из рук не выпускал. Ротмистр, наоборот, работал челюстями с какой-то мрачной решимостью, будто ел в последний раз.
Дед, не спрашивая, разлил по третьей. Бутылка заметно опустела.