— Держит… — прошептал поручик, и я увидел слезы в его глазах. — Андрей Петрович, он держит термоудар!
— Женщины! — заорал я, выскакивая из сарая. — Марфа! Лизавета! Всех баб сюда!
Нам нужны были руки. Нежные, терпеливые женские руки, чтобы формовать этот драгоценный кирпич. Мужики долбили котлован, месили бетон, таскали камни. На лепку я поставил женщин и подростков.
— Вот форма, — показывал я Лизе, дочке лекаря Арсеньева, которая, подвязав подол дорогого платья, стояла по колено в глине. — Набиваешь плотно, чтоб ни пузырька воздуха! Срезаешь лишнее струной. Аккуратно, как пирог! От этого жизнь наша зависит, поняла?
— Поняла, Андрей Петрович, — кивнула она серьезно.
И работа закипела с новой силой. Строительная площадка превратилась в муравейник, больной лихорадкой. Мы не строили домну — мы сражались с ней.
Кладка шла круглые сутки. Я сам встал рядом с каменщиками, показывая, как класть шов. Он должен быть тонким, не толще спички. Глиняный раствор — жидким, как сметана. Каждый кирпич мы притирали друг к другу, как драгоценные камни.
— Ровнее! — орал я на Илью Петровича, опытного доменщика, который теперь командовал кладкой. — Куда у тебя уровень пошел⁈ Если лещадь будет кривой, металл застынет в углу и мы его ломом не выбьем! Перекладывай!
— Да мы ужо с ног валимся, барин! — огрызнулся старик, но кирпич снял и начал счищать раствор. — Глаза не видят в потемках!
— Я тебе свои дам! Перекладывай, говорю!
Мы были на грани нервного срыва. Все. Архип ругался матом так, что вяли уши даже у лошадей. Степан бегал с ведомостями, похудевший на десять килограмм, и считал каждый гвоздь, который кузнецы выковывали из остатков обручей от бочек.
На третий день кладки горна, в самую глухую пору ночи, когда казалось, что мир состоит только из тьмы и усталости, случилось то, чего я боялся.
Леса. Гнилые доски, которые мы использовали за неимением лучших, не выдержали.
Раздался треск, похожий на выстрел, потом крик. Я обернулся и увидел, как пролет лесов вместе с двумя каменщиками и кадкой с раствором рухнул вниз, с высоты трех метров.
— Врача! Тимофея сюда! — заорал я, бросаясь к груде досок.
Под обломками лежал молодой парень, Никитка, один из новеньких. Он стонал, держась за ногу. Кость торчала наружу, прорвав штанину. Кровь заливала серую пыль.
— Не трогать! — скомандовал я, отталкивая бросившихся на помощь мужиков. — Шину надо! Доску давай, ремень!
Я работал быстро, вспоминая навыки фельдшера «Скорой». Остановить кровь, зафиксировать, обезболить… чем?
— Марфа, — рявкнул я, — вина хлебного, быстро! — Она сорвалась с места, а я повернулся к парню.
— Терпи, Никитка! — рванул штанину. Парень взвыл и потерял сознание. К счастью.
— Отбой, Марфа…
Когда его унесли, на площадке повисла тяжелая, гнетущая тишина. Люди стояли, опустив руки. Они смотрели на пятно крови на земле, на покосившиеся леса, на недостроенную серую башню печи, которая возвышалась над нами, как идол, требующий жертв.
В их глазах я читал один и тот же вопрос: «А стоит ли оно того? Мы убиваемся здесь, ломаем ноги… Ради чего? Ради железа?»
Я чувствовал, как эта мысль, словно яд, расползается по толпе. Еще минута — и они бросят лопаты. Сядут на землю и не встанут. Это будет конец.
Я взобрался на кучу кирпича. Меня шатало от усталости, в глотке пересохло.
— Что встали⁈ — мой голос сорвался на хрип, но я заставил себя говорить громче. — Испугались? Крови испугались? А голодной смерти вы не боитесь?
Я ткнул пальцем в сторону «Змеиного», откуда уже три дня не приходили обозы с рудой, потому что оси вагонеток полопались.
— Там, на прииске, ваши товарищи зубами землю грызут! У них кайла — тупые обрубки! Они смотрят на нас и ждут! Ждут, что мы дадим им металл!
Я обвел взглядом чумазые, изможденные лица.
— Да, Никитка ногу сломал. Это страшно. Но нога заживет. Я оказал первую помощь, дальше Тимофей за ним присмотрит и он будет ходить как раньше. Через месяц или два! Потому что это тут, у нас! А там — я кивнул в сторону леса — у Демидовых он бы остался калекой. От несчастного случая никто не застрахован. Но если мы сейчас остановимся, если опустим руки — зимой мы все ляжем в эту землю! И наши дети лягут! Демидовы только этого и ждут. Что мы сломаемся. Что мы скажем: «Тяжело, барин, не можем». Вы хотите доставить им это удовольствие?
Тишина. Только треск факелов.
— Я не хочу! — рявкнул я. — Я эту печь зубами догрызу, но запущу! Кто со мной — тот вставай в строй! Кто устал — идите! Валите отсюда! Ложитесь и подыхайте! Какая разница когда — сегодня или через два месяца⁈ Я один буду кирпичи класть!
Я спрыгнул с кучи, схватил мастерок и полез на уцелевшую часть лесов. Руки дрожали, сердце колотилось, как бешеное. Я швырнул раствор на кладку, с силой вдавил кирпич.
Минута тянулась, как вечность. За моей спиной молчали.
Потом я услышал шарканье ног. Сзади кто-то поднялся на настил.
Это был Архип. Он молча взял ведро с раствором и поставил мне под руку.
— Клади, Андрей Петрович, — буркнул он. — Не шуми. Разбудишь лихо.
За ним подтянулся Илья Петрович. Потом Кузьма. Потом остальные. Молча, угрюмо, сжав зубы, они возвращались к работе. Стук мастерков возобновился.
Мы строили памятник своему упрямству.
На седьмой день, когда последний ряд кирпичей лег в устье колошника, я рухнул прямо там, на верхней площадке, прислонившись спиной к теплой кладке. Небо на востоке серело. Рассвет.
Домна стояла. Корявая, с заплатками железного бандажа, собранного из хлама, с самодельными фурмами, но — стояла. Наш каменный монстр.
— Андрей Петрович, — голос Раевского долетел до меня словно сквозь вату. — Сушить надо. Дрова закладывать.
Я открыл глаза. Поручик стоял надо мной, улыбаясь потрескавшимися губами.
— Суши, — прошептал я. — Только нежно, Коля. Не перегрей. Если она треснет, я сам лягу в топку.
Самое страшное — первая плавка — была впереди. Но мы сделали невозможное. Мы создали тело. Осталось вдохнуть в него огненную душу.
* * *
День запуска впечатался в память запахом. Не гари, не леса, даже не пота, которым пропиталась одежда каждого в Волчьем логу. Пахло серой. Тяжелым, удушливым духом преисподней, который выползал из всех щелей нашего каменного идола, словно предупреждая: шутки кончились, смертные.
Домна гудела.
Это был не тот веселый стук паровых молотков и не бодрое шипение котлов, к которому мы привыкли. Это был утробный, низкий гул, от которого вибрировали зубы и мелко дрожала земля под ногами. Внутри каменной башни, стянутой ржавыми обручами, уже несколько часов бушевал ад, пожирая уголь и руду.
Я стоял на верхней площадке, у колошника, чувствуя, как жар пробивает подошвы сапог. Лицо горело, словно я заглянул в открытую духовку, хотя до устья было еще метра полтора.
— Давление растет! — крикнул Раевский, перекрывая шум дутья.
Поручик выглядел жутко: лицо серое от угольной пыли, глаза воспаленные, красные, как у кролика, волосы слиплись сосульками. Он держал в руках самодельный манометр.
— Сколько⁈ — заорал я в ответ.
— Шесть вершков! Дутье идет нормально! Кауперы греют! Температура воздуха на фурмах — градусов триста, не меньше! Рука не терпит трубу!
Триста градусов горячего дутья. Для девятнадцатого века, для кустарной печи в глухой тайге — это было немыслимо. Это было чудо. Если, конечно, оно не разнесет нас к чертям в ближайшие полчаса.
— Архип! — я перегнулся через перила, глядя вниз, на литейный двор. — Что с леткой⁈
— Сухая! — донесся снизу бас кузнеца. — Ждем сигнала, Андрей Петрович!
Я посмотрел на часы. Стекло треснуло вчера, когда я зацепился за кусок обруча, но стрелки ползли. Пора. Расчетное время вышло. Внутри печи уже должен скопиться жидкий чугун. Или козёл — застывший ком спекшейся руды и шлака, который похоронит все наши труды.
Я спустился вниз по шаткой лестнице. Ноги гудели, но адреналин гнал кровь так, что усталости я почти не чувствовал.