Рабле ополчался на многочисленные монашеские братии, которыми кишела тогда Франция, прежде всего за то, что они вели паразитический образ жизни и не участвовали в созидании материальных благ общества. «Монах не пашет землю в отличие от крестьянина, не охраняет отечество в отличие от воина, не лечит больных в отличие от врача». «Монахи только терзают слух окрестных жителей дилиньбомканьем своих колоколов», — писал он.
Народ в массе своей был глубоко религиозен. Он верил искренне и горячо. Но до его сознания доходила мысль, что жизнь церковников, несущих ему слово божие, разительно отличается от ими же проповедуемого идеала. И вот появились люди, знающие латынь, ученые и благочестивые, которые стали говорить, что католическая церковь отклонилась от истинного пути и действует по наущению сатаны. Сначала опасливый шепот разносил слухи о новых проповедниках, потом все громче и громче стали раздаваться протестантские речи, и уже никакие пытки и казни не могли их заглушить.
Протестантское движение вскоре приобрело своих вождей: Лютера в Германии, Кальвина в Швейцарии. Оно приобрело даже свои территории и стало огромной политической силой.
Протестантская церковь создавалась как учреждение формирующегося буржуазного государства, она противопоставляла себя католической церкви прежде всего как государственному учреждению феодальной системы. Теория протестантской церкви несла в себе черты новой буржуазной идеологии и, естественно, была враждебна (в известном, ограниченном смысле) идеологии феодализма. В этом ее исторически прогрессивное значение для ряда стран (Англии, Голландии, Шотландии). «Кальвинизм создал республику в Голландии и сильные республиканские партии в Англии и особенно в Шотландии», — писал Энгельс[4].
Так же как в свое время католическая церковь приспосабливала «царство божие» к социальной системе феодализма, так поднимающаяся буржуазия XVI столетия, готовясь или уже совершая революции в земном, реальном, общественном устройстве, совершала те же революции в химерическом, но для сознания средневекового человека не менее реальном царстве господа бога.
«Церковный строй Кальвина был насквозь демократичным и республиканским; а где уже и царство божие республиканизировано, могли ли там земные царства оставаться верноподданными королей, епископов и феодалов?» — писал Энгельс[5].
Не следует забывать, конечно, что церковный строй Кальвина был «демократическим» и «республиканским» в буржуазном смысле, что протестанты заменяли одну форму богословия другой, а сущность религии оставалась той же.
Католицизм культивировал самую ожесточенную религиозную нетерпимость. История запечатлела немалое количество актов фантастических зверств католической церкви, расправлявшейся с инаковерующими. Однако и протестантская церковь была не намного умереннее в борьбе со своими идейными противниками. В 1553 году в Женеве был сожжен на костре выдающийся ученый эпохи Возрождения Мигель Сервет, сожжен по настоянию Кальвина, одного из вождей протестантской церкви.
Рабле одинаково ненавидел и католиков, и протестантов, «женевских кальвинистов». Кальвин в свою очередь писал о Рабле в 1550 году: «Каждому известно, что Агриппа, Вильнев, Доле и им подобные всегда в своей гордыне третировали евангелие. Другие, как Рабле, Деперье и многие другие, которых я здесь не называю, первоначально склонявшиеся к признанию евангелия, впали в подобное же ослепление».
Действительно, первоначально Рабле с некоторой симпатией относился к ранним реформаторам, видя в их выступлении против господствующей церкви протест слабых против сильных, угнетенных против угнетателей. Однако потом, когда вышла в свет книга Кальвина «Наставление в христианской вере» (1536), когда протестантская церковь восторжествовала в Женеве и стала столь же яростно преследовать свободную мысль, как и церковь католическая, Рабле с негодованием отвернулся от реформаторов.
Рабле возмущается «кучкой святош и лжепророков, наводнивших мир своими правилами». Он высказывает самые дорогие передовым людям его века идеи терпимости. Герой его книги Пантагрюэль перед битвой с великаном Вурдалаком говорит о том, что человек не должен воевать за бога и принуждать кого-либо к вере. «Ты воспретил нам, — говорит Пантагрюэль, обращаясь к богу, — применять в сем случае какое-либо оружие и какие бы то ни было средства обороны, понеже ты всемогущ, … ты сам себя защищаешь».
Как далеко было до исполнения этого завета Рабле, выраженного в самой, казалось бы, примирительной но отношению к церкви форме, можно судить по тому, что два века спустя Вольтер вынужден был те же идеи отстаивать в деле Каласа, де ля Барра и других жертв инквизиции.
XVI век во Франции — век могучего идейного движения, вошедшего в историю под именем гуманизма и Возрождения. Сущность этого движения в новой философии, в новом отношении к миру, к человеку: «Наука и мысль до начала XVI века скрывались во мраке, как чернокнижничество, разбой и контрабанда»[6]; в XVI веке наука и мысль устремились на широкий простор, обратились к народу.
Гуманизм во Франции отнюдь не случайное явление, не плод, привезенный с берегов Тибра и Арно, хотя Италия и дала миру лучшие и наиболее плодотворные идеи Возрождения. Возникновение гуманизма вызвано не археологическими раскопками, открывшими взору средневекового человека сокровища античной культуры, оно было подготовлено и порождено определенными историческими причинами, важнейшей из которых была назревшая необходимость социальных преобразований. Эту животрепещущую проблему своего времени, требующую безотлагательного разрешения, гуманисты подняли на высоту большого философского обобщения.
Французское общество XVI столетия еще не созрело для коренной ломки всех общественных отношений, но оно уже переросло старые, давно сложившиеся формы этих отношений. Писаные и неписаные законы средневековья утратили для новых времен если не свою силу (эту силу еще нужно было сломить, и сломить в ожесточенной борьбе), то свою жизненную правомерность. В них иссяк тот элемент жизни, который обеспечивает обществу деятельность и прогресс. Аллегорически Рабле выразил эту мысль притчей о замерзших словах. Законы времен Карла VI, подобно обледенелым словам, оттаяв на мгновение, доносили до слуха современника Рабле обрывки фраз, давно отзвучавших и теперь потерявших всякий смысл.
Гуманисты XVI столетия прославили идею человеколюбия. Эту идею, как известно, провозглашала и церковь. Однако проповедь смирения и жертвенной любви к человеку, проповедь аскетизма и самоотречения влекла сознание народа к химерическим красотам потустороннего мира, оставляя в реальном мире царство несправедливости и зла. Идея человеколюбия превращалась здесь в страшное орудие духовного закабаления народа.
В устах гуманистов идея человеколюбия звучала как властное требование счастья в реальном мире, как отказ от рабского смирения, покорности и самоуничижения во имя аскетических идеалов церкви. Она будила энергию человека, влекла его к деятельности, звала к борьбе.
Сами гуманисты были людьми особого склада. Смелые и энергичные, не терпящие никакого лицемерия и ханжества, они уважали ум человека, ценили знания, накопленные народами, стремились обратить мудрость веков на благо человека. Это были по-настоящему сильные люди, способные совершать подвиги и не щадившие себя в борьбе за утверждение правильного взгляда на мир, за преобразование норм человеческого общежития. Иногда в быту их бунтарство выглядит по-детски наивно, но оно всегда полно того светлого энтузиазма, которым отмечена вся деятельность гуманистов. Мы смеемся над милым мечтателем Дон-Кихотом, бросившимся однажды спасать арестантов, ведомых в тюрьму. Он это сделал из великой ненависти ко всякому угнетению человека человеком, хотя и не соразмерил своих сил с силами противника. Подобный случай произошел с современником Рабле поэтом Клеманом Маро. Только что отпущенный из тюрьмы, где томился он за бунтарские стихи, за бунтарское непризнание авторитета Сорбонны (богословского факультета Парижского университета), поэт встретил на улице конвоиров, ведущих какого-то человека. Очень хорошо знал Клеман Маро, что такое тюрьма, ей посвятил он поэму «Ад», и теперь, видя новую жертву, не думая о том, хватит ли у него сил спасти ее, он кинулся разгонять конвоиров и, конечно, снова попал в мрачное подземелье.