«Я привязываю всех к себе и прошу прощения у всех. Слов нет. Только поступок. Отныне я не буду писать».
На следующее утро в 8:30 служащий отеля с кошкой нашел его таким.
Новость справа — из Белого дома.
Трумэн говорит: «Если Вена будет потеряна, Европа потеряна. Если Вена спасена, Европа спасена».
Третья крупная новость — о победе красных в Тэгу, Корея.
(Это напоминает мне о храбрых солдатах моей страны, погибших на фронте в Корее, не зная, где она. Моя первая встреча с войной. Только моя худая, сухая бабушка говорила, что война — ужасная вещь. А мы, дети, играли на улицах, крича: «Америка — брат».)
4 сентября в Турине рабочие готовятся к забастовке.
…
Землетрясение в Индии: 80 погибших.
Итальянский вор по имени Данте Спада, по прозвищу Тарзан, пойман в Ницце.
…
Два болгарских министра приговорены к пожизненному заключению, другие — к 8–15 годам.
…
В кинотеатрах Турина, куда Павезе ходил, чтобы скоротать время, иногда смотрят по несколько фильмов в день, в день его самоубийства шли:
«Чикаго»[21]
Режиссер Уильям Касл
Скотт Брэди, Джон Рассел, Дороти Харт
Universal International
…
«Малайя»
Спенсер Трейси, Джеймс Стюарт
MGM
…
«Говорящий мул»[22]
Дональд О’Коннор
— Смотрите туда, — говорит Нуто, указывая нам с Орацио на похоронный кортеж.
«Для меня смерть — ничто. Смерть — это ничто», — сказал Звево напоследок.
А самоубийство?
X
Орацио хочет дать мне номер триста пять. Я беру номер двести двадцать один. Этажом ниже, и окно выходит не на площадь Сан-Феличе, а на боковую улицу. Сначала на дверь изнутри я вешаю его полное боли лицо. Затем закрываю ставни балкона и окон. На подоконник выкладываю фотографии Бельбо тех времен.
В девять утра мы с Орацио спускаемся к вокзалу. На улицах еще не испарилась ночная дождевая влага. Жители поселка готовятся к воскресной мессе. Мои друзья, пожилые мужчины, надели свои лучшие костюмы. Самые выглаженные рубашки. Галстуки, выбритые лица. Старики, молодые женщины, дети — все полны праздничной радости.
Нуто, как и каждое воскресенье, после мессы вместе с женой будет обедать в ресторане отеля «д’Анджело». Неизменная полувековая традиция. Счастливые люди, прожившие всю жизнь в своем поселке.
Нуто, всех стариков и молодых мужчин, каждую женщину, всех жителей Бельбо, Розу, все холмы Пьемонта, виноградники, фасады домов, каменный мост над рекой Мора, раскаты грома, летний дождь, старые здания, стрекот августовских цикад, мир Санто-Стефано, дошедший до меня, до Стамбула, — всё это я сохраню в себе. Я вернусь, чтобы найти их снова. Однажды на земляной дороге у берега Моры я снова встречу Розу, которая идет на воскресную мессу.
В Турине мы переходим через пешеходный переход у вокзала. Проходим под галереями и входим в отель «Рома». Снова садимся в тот лифт, напоминающий гроб. Моя комната полностью обновлена. Никаких следов самоубийства. Но его самоубийство — этажом выше, в конце длинного, темного, узкого коридора, не так ли? Наслаждаюсь ли я этой болью? Почему я не ухожу из отеля? Почему я не в поезде, мчащемся по рельсам?
14:30.
В 17:00 я поднимаю трубку телефона.
— Я спала, Орацио, — говорю я и кладу трубку.
Телефон звонит.
— Забыл сказать, как ты прекрасна, — говорит Орацио и вешает трубку.
Через час я рядом с Орацио. В лифте думаю о словах, написанных Ахимом на внутренней стороне обложки книги «Тишина боли»:
«Прошлым летом мы взяли ее для тебя. В те дни, когда не знали, какие слова найти для Кристы. Теперь эти слова оставляют глубокие пустоты в моем сердце. Ахим. Конец марта 1982».
Я звоню Ахиму. Говорю, что, будь он здесь, мы пошли бы вместе в кафе «Платти», где бывал Павезе.
«Платти» — угловое кафе, не менявшееся с 1880 года. Я пью чай за одним из маленьких столиков, вынесенных под сумрачную галерею. Угол, где пересекаются улицы, о которых я читала в описаниях долгих прогулок Павезе, мечтала об этих улицах, едва вышла с вокзала в Турин. Я считаю шаги от кафе «Платти» до издательства «Эйнауди», где он работал долгие годы. Первая улица справа — Корсо Джакомо Маттеотти, вторая — улица Сан-Квинто, третья — улица Умберто Бьянкамоно. Первое здание здесь — издательство. Шестиэтажное. От кафе «Платти» — триста семьдесят шагов.
От кафе до отеля «Рома» — пятьсот девяносто восемь шагов. На двести семьдесят пятом и четыреста тридцать пятом шагах трамвайные пути пересекают путь под галереями. Дорога идет под темными крытыми галереями вдоль витрин магазинов.
«Эйнауди», кафе «Платти», отель «Рома» — всего девятьсот шестьдесят восемь шагов. Этот город, закрывающий себя от неба, ведущий человека из бетонных галерей в мраморные, скрывающий дождь, ветер, облака, тоже виновен в его самоубийстве. Я удивляюсь, что в своих текстах он не упомянул эту мрачную черту города. Его страсть к самоубийству, должно быть, заглушила в нем восприятие этой особенности. 21:12.
Орацио закончил работать. Теперь он здесь. Снимает очки. Эти стекла делают его глубокие черные глаза еще глубже. Он примет душ и в свои двадцать один год третий раз в жизни проведет ночь с женщиной. С женщиной, за которой я наблюдала.
Утренний свет не проникает в комнату. Впервые Орацио провел всю ночь с женщиной. Ты пыталась провести его через все проходы и двери своего тела, понимая, что не сможешь быть с ней снова.
Ты думаешь, как сильно люди этой страны угнетены религией и институтом брака. Понимаешь, что одной из причин, толкнувших Павезе к самоубийству, была святость католического брака. Ты думаешь, что многие женщины, спавшие с ним, не были по-настоящему женственными. Они не понимали, что сила мужчины зависит от их собственной женственности, что они могли бы формировать мужскую силу в той мере, в какой хотели.
Ты также думаешь, что его последний роман «Молодая луна» — это рано сформировавшееся, преждевременно написанное финальное произведение. Что делает человек, живущий ради текста, когда чувствует, что его тексты закончились?
«…Я больше не буду писать. С гордостью людей Ланге я начну свое путешествие в мир мертвых».
Турин, 19 июля, сады Валентино, 16:00.
Эти сады я нахожу такими, какими их себе представляла. Высокие, старые, тяжелые деревья с потускневшей зеленью вдоль берега реки По, соединенные между собой сады, маленькие кафе — всё это не изменило облика его времен. Столы, стулья, небольшие комнатки в казино сохраняют дух 1950-х годов. В те долгие, жаркие летние вечера этот одинокий человек сидел здесь, мечтая привлечь девушку из танцующих или работающих в казино. Не ждал ли он однажды долгие часы какую-то девушку под дождем перед этими садами, промокнув до нитки, но продолжая ждать, несмотря на ее отсутствие, и не заболел ли после этого надолго?
В этих садах я нахожу и проживаю не только его меланхолию, его безнадежность, его одиночество. Эти деревья, эта заброшенная зелень, застывшая в той же вневременности, что и тогда, подавляет, подавляет, подавляет.
Ни в одном месте никогда я не видела садов, так явно символизирующих одиночество. Даже в пригородах Стокгольма. Здесь есть что-то такое. В этом городе ощущается таинственная смерть. В этой зелени есть сила, которую я не могу назвать, определить, сила, от которой он должен был бежать, но не бежал, а, напротив, разжигал в себе страсть к смерти.
Конечно, эти сады напоминают мне и муниципальные семейные клубы Стамбула, куда я ходила в детстве с мамой и детьми других порядочных матерей. Мы ходили туда с другими детьми и их некрасивыми матерями, и я — ребенок — так скучала, скучала, скучала. Одному из тех детей диагностировали шизофрению, и до сих пор он не пришел в себя. Другой присоединился к фашистам и был убит во время государственного террора[23]. Еще один страдал нервным расстройством, окончил университет только в старости, а вскоре после получения диплома был застрелен где-то у Чёрного моря. Открытый лоб, крупная голова — таким был тот ребенок.