Тусклые образы детства обретают четкость: те же холмы, тот же запах растений, те же деревья, травы, виноградники, тот же свет. Там, в окрестностях Измира, глядя на Эгейское море, среди горных хребтов, мои детские страхи окружали те же образы, что и здесь, в Бельбо.
Как мы договорились вчера, ровно в 8:30 Нуто проехал мимо на своей машине, и я написала: «Может, я приехала в Санто-Стефано-Бельбо, чтобы избавиться от жизни в литературе. До прибытия сюда я думала, что жизнь сильнее сло́ва, и не хотела упустить ничего в жизни. Но я не могла вырваться из жизни внутри литературы, и это противоречие терзало меня».
Много лет назад, читая в Стамбуле роман Павезе «Новая луна»[18], я не могла представить, что найду Нуто живым, а тем более сяду в его Fiat 126 с номером CN 31 5238. Здесь я постигаю, что литература — более живое явление, чем жизнь, и рождается, переливаясь через ее края.
В Санто-Стефано-Бельбо я понимаю, почему у меня было столько связей с мужчинами. Я боялась остаться одна в своей безграничности и нуждалась в границах другого человека. Но теперь, в своей безграничности, я воспринимаю жизнь глубже, чем когда-либо, и решаю больше не бояться. Нести бремя самой себя легче, чем нести бремя других.
«Я достаточно обошел мир и понял, что каждый человек хорош и равен другому».
Перед тем как поезд входит на вокзал Турина, продавец приходит снова. Он уже снял рабочий фартук. Тщательно причесал седые волосы.
Мы одного возраста. Он называет себя пожилым, я — человеком без возраста.
Чтобы понравиться мне, он щедро надушился. Зная, что с женщинами ему не везет, он всё равно не может удержаться от попыток. Принес банку пива Peroni.
Нуто сидит в тени плюща, читает газету. Я хочу пить. Нуто встает, идет передо мной. Мы входим в мастерскую, затем в ту часть, где стоит его верстак. В темном проходе, ведущем к лестнице на верхний этаж, — груда старых газет. В четвертой комнате, без окон, Нуто хранит всё, что накопилось за более чем сто лет. Пустые бутылки из-под красного вина, которое пил Павезе, наверняка тоже здесь.
Я понимаю, что литературу создают люди вроде Нуто и они же ее хранят.
Он качает воду ручным насосом. Ледяная родниковая вода течет в заросший сорняками сад за мастерской.
— Пей медленно, — велит он.
Мудрость Нуто — это мудрость, основанная на разуме и естественности, созревшая с годами. Он моет бутылку, которую паук щедро оплел паутиной.
Дает мне воду и стакан.
Мы мельком просматриваем газету. Война Израиля с Палестиной продолжается. Немцы в Киле спустили на воду новый катер. В газете его фото. Собака Нуто, восьмилетняя Бийола, больше не лает, когда я прохожу мимо.
Думаю, что в интеллектуальной работе Павезе Нуто представлялся ремесленником, и, возможно, поэтому Павезе назвал свой дневник «Ремесло жить».
Продавец наливает пиво в два пластиковых стакана.
— С пеной или без? — спрашивает он.
Он ведет себя как официант в ресторане своего дяди. С женщиной, которую хочет соблазнить.
Мы чокаемся. Неслышно, из-за того что стаканы пластиковые. Из-за его неудач с женщинами мне его жалко. Даже стаканы не издают звуков, соприкасаясь. Какой безнадежный человек. Он нервно смотрит в окно, не решаясь взглянуть в лицо женщине, которую пригласил на ужин.
Я сказала, что хочу номер в отеле с радио, и он показывает на свой радиоприемник:
— Grundig. Купил в Германии.
Когда он спрашивает, как меня зовут, и узнаёт, откуда я, говорит самую умную вещь, что я слышала:
— Значит, вы знаете еще один язык.
И добавляет:
— Я тоже много путешествовал.
А потом:
— Весь мир ест макароны и пиццу. В Копенгагене, в Лондоне.
Он тащит мой чемодан до вестибюля вокзала, надеясь хоть на пару часов забыть о своих неудачах с женщинами и одиночестве.
На следующий день он просит подождать, пока ему не пришлют список напитков, которые он будет продавать в поезде. На этот раз в рейсе Турин — Венеция.
В Венеции он живет с родней, где всё бесплатно, но у него нет женщины. Мне не жаль его. Те, кто понял, как распространить по всему миру макароны, должны понимать и то, что ответственность за свое одиночество несут они сами.
С листком заказов в одной руке и белой сумкой с радио — в другой он исчезает в толпе, и я тут же убегаю. Одиночество в его глазах достигло болезненных масштабов.
Выйдя с вокзала и перейдя дорогу, я сразу узнаю́ бульвар по описаниям Павезе. Наверняка, это та самая аллея, по которой он чаще всего гулял в Турине.
Будто мы встретимся в угловом кафе и отбросим каждый свое одиночество. Тогда, в Стамбуле, читая его книги, я ожидала увидеть город, пышный, как все европейские столицы, с бульварами и площадями, как Триест. А Турин с первой секунды показался пугающим, гнетущим, омрачающим, таким и остался. Может, потому что Павезе покончил с собой здесь, я теперь рисую эту устрашающую картину. Правда, тогда, встречаясь с его миром, его маленькими радостями, жизненной болью и тягой к смерти, я уже знала, что он убил себя в этом городе. С этими мыслями я перехожу дорогу и останавливаюсь у стойки регистрации отеля «Болонья».
От мысли, что он покончил с собой в этом отеле, я вздрагиваю. Ни в одном отеле коридоры не могут быть такими длинными. Как в «За́мке» Кафки. Как в ночных кошмарах и сокровенных страхах. Коридоры, ведущие к концу жизни. Увидел бы их во сне — проснулся бы с криком. На каждом этаже они тянутся на километр. Темные. Использованные простыни свалены на пол.
В углах — запасные кровати.
В комнате, которую мне хотят дать, облупилась краска на потолке.
— Какая душная комната, — говорю я.
В куче использованных простыней я вижу тело, много тел самоубийц.
Выхожу на улицу побродить по бульварам. По бульварам, полным света и летних людей. Мой страх проходит.
Таща за собой чемодан, я задумываюсь о погружении в глубины города. Кафе полны. Чемодан катится с шумом. Люди в ночи мельком смотрят на источник шума. Мне всё равно. Ищу отель, где не душно, и чувствую, что удаляюсь от самоубийства Павезе. Теперь я живу на улицах его ночей и думаю, в каком кафе он чаще всего сидел и писал.
Молодой парень за стойкой отеля «Рома», работающий в издательстве «Эйнауди», более чуток к Павезе, чем те, с кем он делил комнату.
— Он был пессимистичным писателем, — говорит он.
— Писательство рождается из пессимизма, — отвечаю я.
Мы садимся в лифт, напоминающий вертикально стоящий гроб, возносящийся в темноту. Лифт размером с гроб. Но для более крупного тела, чем у Павезе. Сегодня я пишу эти строки на бетонной крыше мастерской Нуто и понимаю, что Павезе искал и нашел этот гроб, чтобы отправиться к смерти. В последний путь. К самоубийству. Нет лифта более закрытого, более темного, более подходящего для пути к смерти. Самоубийство Павезе отражено не только в его рассказах, стихах и дневнике, но и в его окружении, бульварах, улицах, по которым он ходил, тротуарах, вокзале Турина, площади перед ним, названии отеля, где он покончил с собой, его коридорах, лифте и комнате. Как он целиком жил Турином и родным Бельбо, чувствуя их, так и самоубийство он долго готовил, испытывал и переживал в этих темных, кошмарных, пугающих, мистических местах. Бельбо лишен образов, ведущих к смерти. Это открытый поселок. Поэтому Павезе часто приезжал сюда перед смертью. Его сподвижник по писательству, друг-плотник Нуто, в Бельбо. До сих пор. Через шестьдесят три минуты он снова откроет деревянные двери мастерской, за которыми продолжает жить как продолжение Чезаре Павезе. Можно сказать, что часть Павезе живет здесь или что часть Нуто покончила с собой.
Отель «Рома» — прямо напротив вокзала, с которого Павезе отправлялся во многие путешествия. Или возвращался из всех. В Канелли, в Рим или в ссылку в Калабрию. Площадь называется Сан-Феличе — «счастье». Вернувшись из ссылки с надеждой, что «женщина с хриплым голосом» выйдет за него замуж, он узнал, возможно на этой площади, что она вышла за другого. Упал на землю на площади Сан-Феличе. Я могла бы всю ночь бродить по улицам. Это, возможно, облегчило бы первую ночь в Турине. Самоубийство Павезе сильно влияет на меня в этом городе. Воздух кажется пугающим, облик города — меланхоличным. В городе есть скрытая сила. Сила, в которой прячется вероятность самоубийства и тяга к нему.