Я на вершине, в одиночестве, на самом краю. Не могу спуститься. Не могу жить. Не могу умереть.
Она вела машину без остановки девять часов. Путешествие в себя. Желание достичь своих глубин. Под невыносимым давлением тревоги двадцатилетнего возраста, которую невозможно утолить. (Но почему я, в свои сорок, всё никак не завершу путешествие в себя?) Не завершай, не завершай. В двадцать лет человек либо принимает неразумный порядок общества, либо просто существует. Он не хочет приспосабливаться, он хочет быть. Он едет. Испытывает границы. Я тоже еду. Я еще не встретила ничего, к чему бы смогла приспособиться.
Она откидывается на сиденье. Запрокидывает голову. Зажмуривается. Окна высоких зданий темны. Горят только уличные фонари. И фары машин, едущих по Е–5.
На террасе отеля у Е–5, где я единственная гостья, я заказываю еду. Так как с воскресенья я проехала по маршруту Берлин — Гамбург — Берлин, Западный Берлин — Восточный — Прага — Вена — Загреб — Белград, через ГДР, Чехословакию, Австрию, Югославию, и добралась до этого отеля у границы Болгарии, достигнув крайнего оживления из-за чрезмерной усталости, я прикладываю усилия, чтобы что-то поесть.
Чтобы вновь устать.
Официант приносит красную скатерть и пытается накрыть ее еще одной, белоснежной, совершенно свежей.
— Скатертей не нужно, — говорю я.
— Извините, здесь отель первого класса, — возражает он.
Нас обеих «первоклассность» смешит.
Мои часы настроены на летнее время. В Югославии летнего времени нет. Часы показывают 15:15. Я не могу разжевать кусок во рту. Зуб так болит. Если закрою глаза, может, усну. Нет, нет, я не усну ни на мгновение, пока все слова не выйдут из меня.
Мне нужно вернуться в то мгновение, когда она, остановив машину у высоких зданий, откинувшись назад, сразу погрузилась в глубину сна. Она совершает свое путешествие, останавливаясь в Opel’е 1975 года, а я — в первоклассном отеле у Е–5, единственной гостьей, с дешевой ручкой.
«Мир таков, каким должен быть. Никто не спасет того, кто не может спасти себя сам».
Всё проходит. Даже если ничего не проходит.
Я оглядываюсь. Что есть? Знакомые черные ночи. Знакомые серые утра. Знакомый ясный свет солнца. Даже если свет обретает величайшую красоту, даже если он поистине ошеломляет нас, даже если в многообразии красок осеннего света, что окрашивает все осенние листья, ты идешь, словно впервые видя свет, внутри тебя всё равно кричит доктор Драйвер[10]:
«Как же вы все скучны!»
«Как же вы все скучны!»
«Как же вы все скучны!»
Шестнадцать лет назад, в одном анатолийском городе, влажным августовским днем за переводом «Земляничной поляны»[11] я не могла и представить, что однажды буду собирать в Швеции дикую землянику с фотографом и художником, уехавшими из Турции много лет назад. Это больше, чем мечта. Эти темно-красные ягоды среди влажных листьев — больше, чем жизнь… Или мы в земляничных полях обещанных небес? Боже, скажи, мы в земляничных полях обещанных небес? Потому что эта тишина, эта невесомость ног, эта страна, где мысли и слова ни до кого не доходят, этот промежуток между жизнью и смертью, эта прохладная страна, где люди в своем одиночестве не поднимают глаз друг на друга, — ее еще более северные двери, возможно, и правда полны путей к смерти. Здесь есть бесконечность смерти, ее продолжение, ее бессмертие. Не позволяй своим мыслям снова возвращаться к ушедшим летним дням.
Я поворачиваю стул к солнцу. Теперь я вижу зеленые холмы. Месяцами в Берлине я не видела ни одного холма. Берлин плоский. Без единой возвышенности. А я человек холмов. Я несу в себе потрясающие образы Праги. Думаю о Ладиславе. О двадцатилетнем, стремящемся перешагнуть границы, остановившемся у границы своей страны Ладиславе.
Я никогда так не тяготилась никакими ограничениями, как границами, и в своих границах я создала бесконечность. По крайней мере, свою собственную бесконечность, бесконечность моего молчания, моего крика.
Один день в Праге был насыщеннее многих сезонов моей жизни. Впервые за два дня у меня получается так записать слова, скопившиеся во мне. До сих пор я держала образы в глубине своей тьмы, не превращая их в слова, позволяя им лишь мучить меня.
Это одна из первых картин, оказавших на меня воздействие в детстве. Одна из холодных ночей моего детства. Я жила с ними, любила с ними, думала, что любила, но, возможно, не любила и не жила. Я воспринимала лишь их отражение. Держала картины погребенными в глубине моей тьмы. А сейчас я посреди потока, что хлынул из этих картин. К тому же зуб болит невыносимо.
Суббота, 10 июля 1982 года.
Утро. 5:15.
С четырех утра жду, когда утихнет зубная боль. Вчера, когда я легла пораньше, желая забыться крепким сном, боль так усилилась, что, взяв в рот горькую таблетку аспирина, я, в страхе, что боль усилится и снова разбудит меня, смогла проспать целых шесть часов. Но теперь боль так сильна, что кажется, будто правую сторону парализовало. Впервые я думаю о матери. О женщине, которая вела свою жизнь в уникальной тишине, о женщине, ни на кого не похожей.
Впервые я подумала о ребенке, которого шесть дней назад отправила из аэропорта Гамбурга в Стокгольм. Ребенок тогда сказал мне:
— Человек думает, глядя. Это глаза думают.
Ребенку еще нет и девяти.
Я в номере отеля. Кровать у окна пуста. Словно вчера ночью я слышала ее дыхание. Через тридцать пять минут будет ровно сутки, с того момента как в сумерках югославского утра я услышала шум машины. Она едет к себе. Может, она там. В каком-то доме, в глубоком сне. Где-то в этом путешествии в тысячу семьсот двадцать два километра, в этом путешествии в себя без начала и конца. Как и я. В любой точке этого путешествия длиной в сорок один километр, где я остановилась в этом отеле. В том городе меня ждет лишь повседневность. Там, у меня дома, есть любимый человек. Возможно, мы любим друг друга. Или это любовь, оставленная годами совместной жизни. Мы оба знаем, что искали жизнь отдельно, что были счастливее с другими. Но наше счастье с другими всё же исходит из нашего единства? Нет, это ложные отношения. Отношения, что становятся лживыми в испорченности окружения. Как мы разбираемся с собой, так должны разбираться и друг с другом, должны быть открытыми. Но мы не можем. Нет, я еще не могу вернуться к повседневности того города. Там всё случайно. Если ты не привносишь в дни что-то свое, они ничего тебе не дают. Даже возможности пройтись по пустой улице нет. Каждый угол, каждая улица так полны, так полны, так полны, и в этой полноте так пусты, так пусты, так пусты… Тайна города сопротивляется, иногда издалека пытается дать о себе знать…
Но напрасно. Тайна города — лишь отражение наших воспоминаний. Ничего больше.
Там каждый факт обретает неподвижность в случайности. Возможно, это моя повседневность, но сейчас я не хочу возвращаться к обычным дням. Что-то должно выйти из меня. Мне нужно разобраться с прожитым. На дорогах я почувствую лишь свои метания, услышу лишь свои крики.
«Судьбы нет, есть только границы. Худшая участь — терпеливо принимать границы. Нужно сопротивляться».
Я открываю жалюзи. На Е–5 вижу турецких рабочих, едущих в Стамбул на перегруженных машинах. С четверга я наблюдаю этот поток. Люди, признающие границы, принимающие их, никогда не достигнут личной независимости, что приходит после сопротивления. Человек, который и сопротивляется, и живет в границах, всю жизнь не выберется из своего тупика. Он будет испытывать беспокойство, не сможет ни радоваться жизни, ни спокойно умереть. С возрастом страх смерти будет расти. Даже если он будет казаться сильным рядом с другими, наедине с собой он осознаёт, что лжет в первую очередь себе. Это осознание — уже шаг. Многие так далеки от личной свободы, что принимают ложь за правду. Но человек обязан заслужить и жизнь — величайший дар, — и достижение бесконечности в конце жизни. Жизнь — это явление, открывающее все двери для развития. Человеческое существование — не то, что проходит случайно. Это всё, что нужно формировать, изменять, делать бесконечным. Я иду, чтобы сбежать от шаблонов. Я не устану идти. Идти в города, к мужьям, возвращаться, ехать в страны, в сумасшедший дом, снова идти, снова возвращаться — ничто не остановит меня. Я воспринимаю жизнь как поход. В пригороде Загреба она паркует машину перед высокими зданиями. Бесчисленные окна темны. Горят только уличные фонари.