Наступает четверг, один из множества, и Макс, Том, Шэрон и, может быть, Барбара готовятся принять кислоту. Закинуться собираются в три часа. Барбара испекла хлеб, Макс нарвал в Парке цветов, Шэрон делает табличку на дверь с надписью: «Не беспокоить! Не звонить, не стучать и не беспокоить никаким другим образом. Всем любовь». Для санитарного инспектора, который должен приехать на этой неделе, и десятка сотрудников службы по борьбе с наркотиками, которые работают в округе, я бы, пожалуй, сформулировала это несколько иначе, но это табличка Шэрон и ее трип, так что не мне решать.
Закончив, Шэрон начинает суетиться. «Можно, я хотя бы новую пластинку поставлю?» – спрашивает она Макса.
– Том и Барбара хотят ее оставить на потом, когда унесет.
– Мне скучно сидеть просто так.
Шэрон вскакивает и уходит. Макс провожает ее взглядом и говорит: «Это я называю докислотной напряжной трясучкой».
Барбары нигде не видно. Том ходит туда-сюда. «Вечно в последний момент столько всего надо сделать», – бормочет он.
– Кислота – коварная штука, – помолчав, произносит Макс. Он то включает, то выключает магнитофон. – Когда девчонка принимает кислоту одна, всё нормально, но если она живет с кем-то, вылезает вся ее раздражительность. И если в полтора часа перед кислотой что-то пойдет не так… – он хватает таракана, рассматривает его и добавляет. – У них там с Барбарой что-то случилось.
К нам заходят Шэрон и Том.
– Ты тоже бесишься? – спрашивает Макс у Шэрон.
Шэрон не отвечает.
Макс поворачивается к Тому.
– С ней всё в порядке?
– Да.
– Можем начать? – Макс уже на взводе.
– Не знаю, какие у нее планы.
– А у тебя?
– Мои планы зависят от ее планов, – Том забивает косяки, сперва натерев бумагу конопляной смолой собственного приготовления. Затем направляется с косяками в спальню, а Шэрон идет за ним.
– Так всегда бывает, когда собираешься закинуться, – говорит Макс. Спустя какое-то время он, просветлев, излагает целую теорию на этот счет. – Некоторым не нравится совсем терять себя, вот в чем проблема. Тебе бы не понравилось. Тебе бы, наверное, хватило четверти марки, не больше. После четверти марки еще остается эго, и у него есть желания. Но если у тебя что-то в штанах зашевелилось, а твоя чувиха или чувак летает и тронуть себя не дает – в общем, когда тебе под кислотой дают от ворот поворот, потом несколько месяцев ходишь как в воду опущенный.
Шэрон плавно заходит в комнату с улыбкой на лице. «Барбара вроде не против. Нам лучше. Раскурили косячок».
В 3:30 пополудни Макс, Том и Шэрон положили марки под язык, уселись рядом в гостиной и стали ждать прихода. Барбара осталась в спальне курить гашиш. За следующие четыре часа в комнате у Барбары один раз хлопнуло окно, в половине шестого на улице подрались дети. К вечеру, как обычно, задул ветер, заколыхалась занавеска. Кошка цапнула щенка на коленях у Шэрон. Не считая звуков ситара из магнитофона, до половины восьмого стояла полная тишина и никто не двигался. Затем Макс сказал: «Ого».
На Хейт-стрит я замечаю Глаза-алмаза: он садится в машину. До тех пор, пока мы не сворачиваем с Улицы, он вжимается в сиденье, чтобы его никто не заметил. Он хочет познакомить меня со своей чувихой, но сначала рассказывает, как открыл для себя благотворительность.
«Когда-то я был просто крепким парнем на мотоцикле, – говорит он, – но потом понял, что молодые люди не должны оставаться один на один с миром». У Глаза-алмаза ясный взгляд проповедника и убедительная речь торговца автомобилями. Образцовое порождение современного общества. Заглядываю ему в глаза, ведь как-то раз он признался, что умеет читать людей по взгляду, особенно если закинулся кислотой, что он и сделал сегодня около девяти утра. «Им следует помнить одно, – продолжает он. – Молитву Господню. Она выручит их не раз».
Глаз-алмаз достает из кошелька сложенное в несколько раз письмо – от девушки, которой помог. «Мой любящий брат, – говорилось в нем. – Я решила отправить тебе письмо, потому что я – часть тебя. Помни: если ты счастлив, значит, счастлива и я. Если ты…»
– Теперь я хочу построить дом, – рассказывает он дальше, – где человек любого возраста сможет найти приют, провести несколько дней, поговорить о своих проблемах. Любого возраста. У людей твоего возраста тоже наверняка есть проблемы.
Я говорю, что на дом нужны деньги.
– Я придумал, как заработать, – отвечает Глаз-алмаз и, помешкав секунду, делится открытием. – Я мог бы прямо сейчас заработать на Хейт восемьдесят пять долларов. У меня с собой сотня марок. Надо было сегодня до вечера разжиться двадцаткой долларов, иначе нас выгнали бы из квартиры. Я знал, у кого есть кислота, знал, кому она нужна. Ну и закупился.
С тех пор, как мафия взялась за ЛСД, объем сбыта вырос, а качество упало. …Историк Арнольд Тойнби отпраздновал свой 78-й день рождения в пятницу вечером, щелкая пальцами и постукивая ногой под Quicksilver Messenger Service…
– пара строк из одной утренней колонки Хёрба Кэна, которая вышла холодной весной 1967 года на закате западной цивилизации.
Когда я была в Сан-Франциско, марка или колпачок ЛСД-25 стоили три-пять долларов в зависимости от продавца и района. В Хейт-Эшбери немного дешевле, в Филлморе чуть дороже – там к ЛСД прибегали редко и в основном ради того, чтобы развести кого-то на секс, а торговали им продавцы тяжелых наркотиков, например, героина, или «хмурого». Многие виды кислоты смешивали с метедрином – торговое название метамфетамина, – потому что метедрин имитирует приходы, которых не дает кислота низкого качества. Никто не знает, сколько ЛСД в одной марке, но стандартная доза на прием – 250 микрограммов. Трава стоила десять долларов за пакет, пять долларов за спичечный коробок. Гашиш тогда считался «предметом роскоши». Амфетамины, или «спиды» – бензедрин, декседрин и особенно метедрин – ближе к лету начали пользоваться большей популярностью, чем в начале весны. Одни объясняли это присутствием Синдиката, другие – общим ухудшением обстановки, набегами банд и юных, временных или «липовых» хиппи, которым нравились амфетамины за иллюзию всесилия и бьющей ключом жизни. Там, где есть метедрин, нетрудно отыскать героин. Как мне объяснили, «можно напороться на слишком забористый кристалл, а хмурый успокаивает».
Чувиха Глаза-алмаза, Джерри, встречает нас у дверей. Это крупная энергичная девушка, которая работала в лагерях для девочек-скаутов во время летних каникул и занималась «соцобеспечением» в Вашингтонском университете, но потом решила, что «не повидала жизни», и переехала в Сан-Франциско. «А вообще, в Сиэтле была ужасная жара», – добавляет она.
«В первый же вечер, как я приехала, – рассказывает Джерри, – меня приютила девушка, с которой я познакомилась в „Синем единороге“. Я и выглядела как только что с дороги: с рюкзаком и всем таким». Затем Джерри поселилась в доме, которым заправляли «Диггеры», и там познакомилась с Глазом-алмазом. «А потом надо было немного обжиться, так что поработать толком пока не успела».
Спрашиваю Джерри, что у нее за работа. «Вообще я поэт, – говорит она, – но когда я приехала, у меня украли гитару, так что пока я на паузе».
– Принеси тетради, – командует Глаз-алмаз. – Покажи ей свои тетради.
Сначала Джерри возражает, но затем идет в спальню и приносит тетради, полные стихов. Я принимаюсь их листать, а Глаз-алмаз продолжает рассказывать о том, как он помогает людям. «Если кто на спидах сидит, я помогаю соскочить, – говорит он. – Ведь молодым это зачем? Чтобы не думать о ночлеге и еде».
– И сексе, – добавляет Джерри.
– Да. Под метом тебе ничего не нужно!
– А потом они могут на тяжелые перейти, – говорит Джерри. – Возьмем какого-нибудь метамфетаминового торчка. Если он уже подсел на иглу, то того и гляди скажет себе: «Что ж, почему бы разок не бахнуться хмурым».