И — тишина.
Долгая, страшная, бесконечная.
А потом — крик.
Тонкий, слабый, похожий на мяуканье котёнка.
Мой сын.
— Мальчик, — сказала врач.
Она держала его — маленького, красного, измазанного кровью и слизью. Он кричал — надрывно, отчаянно, будто жаловался на несправедливость этого мира.
— Дайте мне, — прохрипела я. — Пожалуйста...
Они что-то делали — обрезали пуповину, вытирали, взвешивали. Я тянула руки, но они были как чужие — не слушались, дрожали.
— Два сто, — сказала медсестра. — Маловесный.
— Дайте мне его!
Наконец — наконец! — его положили мне на грудь. Тёплого, мокрого, живого. Он перестал кричать — уткнулся носом в мою кожу и замер.
Я смотрела на него.
И мир исчез.
Не было больше тюрьмы, решёток, серых стен. Не было боли, страха, отчаяния. Не было прошлого, не было будущего.
Только он. Только сейчас. Только мы вдвоём.
— Привет, — прошептала я. — Привет, маленький. Это мама.
Он открыл глаза.
Серые. Сашины.
Меня прошило насквозь — от макушки до пяток. Разряд, который выбил воздух из лёгких и слёзы из глаз.
— Алёша, — сказала я. — Алёшенька. Моё солнце. Моя жизнь.
Он смотрел на меня. Не плакал — просто смотрел. Как будто запоминал. Как будто знал что-то, чего не знала я.
Его пальцы — крошечные, с ноготками, как чешуйки — шевельнулись. Нашли мой мизинец. Сжали.
Я плакала. Не от боли — от счастья. От невозможного, невыносимого счастья, которое разрывало грудь.
— Я люблю тебя, — шептала я. — Слышишь? Люблю больше жизни. Мы справимся. Ты и я. Нам никто не нужен. Мы выберемся отсюда, найдём дом, будем счастливы. Я обещаю. Мама обещает.
Он слушал. Смотрел серыми глазами — Сашиными глазами, проклятыми, любимыми — и сжимал мой палец.
Знаете, что такое вечность?
Это не миллионы лет. Не расстояние до звёзд. Не пустота между галактиками.
Вечность — это шестнадцать минут с сыном на груди.
Каждая секунда растянулась в час. Каждый его вздох был как целая жизнь. Я запоминала всё — каждую чёрточку, каждую складочку, каждую ресничку.
Его нос — маленький, курносый. Мой.
Его губы — изогнутые луком. Мои.
Его глаза — серые, глубокие. Его.
Подбородок с ямочкой. Тоже его.
Мой сын был похож на нас обоих. На меня и на человека, который нас предал. Это было больно — и прекрасно одновременно. Как всё в жизни. Как сама жизнь.
— Расскажу тебе сказку, — шептала я. — Про воробья и великана. Жил-был маленький воробей...
Он слушал. Моргал. Сжимал палец.
— Воробей жил в большом-большом городе. Он был совсем один — ни мамы, ни папы, ни гнезда. Но однажды он встретил великана...
Великана, который обещал защищать. Который врал.
Но это — не для детской сказки.
— Великан взял воробья в ладони и сказал: ты теперь мой. И понёс его в свой замок. И они жили...
Я осеклась.
Счастливо?
Нет. Не эта сказка.
— Они жили, — продолжила я. — Просто жили. День за днём. И это было... достаточно.
Алёша смотрел на меня. В его глазах — что-то странное. Не младенческое. Взрослое почти.
Как будто он понимал.
Как будто знал что-то.
На девятой минуте врач подошла ближе.
— Как он?
Я посмотрела на сына. Он дышал — часто, поверхностно. Губы — синеватые. Кожа — бледная.
— Он... он какой-то...
— Дайте.
Она взяла его — осторожно, профессионально. Приложила стетоскоп к крошечной груди. Её лицо изменилось.
— Что? — мой голос сорвался. — Что с ним?
— Сердце. Аритмия.
— Что это значит?!
Она не ответила. Крикнула что-то медсестре. Зазвенели инструменты, зашелестели халаты.
— Отдайте мне! — я попыталась встать, но тело не слушалось. — Отдайте моего сына!
— Лежите! Мы пытаемся помочь!
Его унесли — на соседний стол, под другую лампу. Я видела только спины в белых халатах, слышала только обрывки слов:
— Брадикардия...
— Кислород...
— Не отвечает...
— Отдайте! — кричала я. — Пожалуйста! Мне нужно быть с ним!
Никто не слушал.
Вечность длилась минуту. Две. Три.
А потом — тишина.
Та самая тишина. В которой тонут.
— Мне очень жаль.
Врач стояла передо мной. Её лицо — усталое, серое, как стены вокруг.
— Что? — прошептала я. — Что — жаль?
— Его сердце... Врождённый дефект. Мы не могли знать без УЗИ. Здесь нет оборудования...
— Нет.
— Мне очень жаль.
— НЕТ!
Я рванулась — с кровати, с простыней, прилипших к коже. Ноги подогнулись, я упала на колени. Поползла — к тому столу, к той лампе, к моему сыну.
— Алёша! Алёшенька!
Они пытались меня остановить. Чьи-то руки на плечах, голоса надо мной.
— Успокойтесь! Вам нельзя...
— ОТПУСТИТЕ МЕНЯ!
Я добралась. Поднялась. Посмотрела.
Он лежал на столе — маленький, синеватый, неподвижный. Глаза закрыты. Губы — серые. Грудь не поднималась.
— Нет, — прошептала я. — Нет, нет, нет...
Я взяла его. Прижала к себе. Он был тёплый ещё. Тёплый и лёгкий. Как птенец, выпавший из гнезда.
— Алёшенька. Маленький. Открой глаза. Посмотри на маму.
Он не открыл.
— Пожалуйста. Пожалуйста, солнышко. Мама здесь. Мама с тобой.
Тишина. Только гул ламп. Только стук моего сердца — бешеный, оглушающий.
— Я буду хорошей, — шептала я. — Слышишь? Буду самой лучшей мамой. Буду петь тебе песни. Буду читать сказки. Только открой глаза. Пожалуйста. Ну пожалуйста...
Он не открыл.
Он не откроет никогда.
Шестнадцать минут.
Вся его жизнь — шестнадцать минут.
Первый вздох. Первый взгляд. Первое прикосновение — его пальцы вокруг моего мизинца. И — последний выдох. Который я не услышала. Который украли, унесли, спрятали за спинами в белых халатах.
Шестнадцать минут.
Я держала его — мёртвого, остывающего — и выла. Не кричала — выла. Как животное. Как волчица над мёртвым волчонком. Звук, который не был человеческим. Который шёл откуда-то из глубины — из того места, где живёт душа.
Если она у меня ещё была.
— Отдайте, — говорила врач. — Вам нужен покой.
— Нет.
— Мы должны...
— НЕТ!
Я вцепилась в него — в моего сына, в моего Алёшу, в единственное, что у меня осталось. Они не заберут. Не отнимут. Не посмеют.
— Укол, — сказала врач. — Быстро.
Чьи-то руки. Игла в плече. Холод, растекающийся по венам.
— Нет... — прошептала я. — Не надо... Мне нужно быть с ним...
Мир поплыл. Расфокусировался. Лица превратились в пятна, голоса — в гул.
Последнее, что я видела — его лицо. Маленькое, спокойное. Серые глаза — закрытые навсегда.
— Алёша...
Темнота.
Я не помню, сколько прошло.
Когда очнулась — была ночь. Или день. За матовым окном — свет. Или тьма. Какая разница.
Живот — пустой. Плоский почти. Будто ничего не было. Будто он мне приснился — мой сын, мои шестнадцать минут, моя любовь.
Но боль — боль была настоящей. Она сидела в груди, как зверь. Грызла рёбра, рвала сердце, выедала внутренности.
Я села. Огляделась.
Та же санчасть. Та же кровать. Та же лампа.
Но — без него.
— Где? — прохрипела я. — Где он?
Медсестра — другая, не та, что ночью — подняла голову.
— Кто?
— Мой сын. Где мой сын?
Она отвела глаза.
— Забрали.
— Куда?!
— На... на кладбище. При колонии.
Кладбище. При колонии.
Деревянные колышки с номерами. Безымянные могилы. Сектор для некрещёных.
— Нет, — сказала я. — Нет, я должна... Я должна быть там. Я должна его похоронить.
— Это невозможно. Вы — осуждённая. Вам не положено...
— МНЕ НЕ ПОЛОЖЕНО ПОХОРОНИТЬ СОБСТВЕННОГО СЫНА?!
Я кричала. Рвалась с кровати. Меня держали — руки, ремни, слова.
— Успокойтесь! Вам нельзя! Врача позовите!
Снова укол. Снова холод. Снова темнота.
Но перед тем, как провалиться — я поклялась.
Не богу. Не себе. Ему — моему Алёше.