— Советую признать вину, — сказал он. — Раскаяние смягчит приговор.
— Я не буду признавать то, чего не делала.
— Ваше право.
Он ушёл. Я осталась.
Ночью, на нарах, я думала: кто? Кто это сделал? Подписи — поддельные, но экспертиза куплена. Счета — открыты на моё имя без моего ведома. Флешка — подброшена в мой стол.
Кто имел доступ? Кто имел мотив? Кто имел связи, чтобы провернуть такое?
Ответ лежал на поверхности. Я просто не хотела его видеть.
Зинаида. Элина. Может быть — они вместе.
Они сделали это, чтобы убрать меня. Чтобы он остался один. Чтобы дорога была свободна.
И он — позволил.
Он поверил. Не проверил. Не усомнился. Не пришёл спросить: правда ли?
Может, он знал. С самого начала. Может, сам был частью плана.
От этой мысли меня выворачивало наизнанку. Тошнота подкатывала к горлу, кости ломило, будто их выкручивали изнутри.
Нет. Нет, я не могу в это верить. Если он знал — тогда всё было ложью. Каждое слово, каждый поцелуй, каждая ночь.
Я не переживу этого.
Я уже не переживала.
День суда.
Меня вывели из камеры в пять утра. Автозак, наручники, решётки. Москва за окном — весенняя, грязная, серая. Снег таял, превращая улицы в месиво из воды и реагентов. Люди спешили по делам — на работу, в магазины, к друзьям. Никто не смотрел на автозак. Никому не было дела до женщины внутри.
Здание суда. Коридоры, лестницы, двери. Меня посадили в клетку — железную, с прутьями, как в зоопарке. Только звери в зоопарке хотя бы знают, за что их заперли.
Зал судебных заседаний. Судья — женщина лет пятидесяти, с седыми волосами и лицом, на котором ничего нельзя было прочитать. Прокурор — молодой, амбициозный, с голодным блеском в глазах. Мой адвокат — сонный, равнодушный, заранее проигравший.
Скамья для публики.
Я смотрела туда — искала его лицо. Глупо, безнадёжно, инстинктивно. Как собака ищет хозяина, который её бросил.
Его не было.
Зинаида — была. В первом ряду. В чёрном костюме, с жемчугом на шее. Она смотрела на меня сквозь прутья клетки и улыбалась. Той самой улыбкой.
Рядом с ней — Элина. Тоже в чёрном. Тоже с улыбкой.
Две женщины, которые уничтожили мою жизнь. Сидели и смотрели, как меня будут хоронить заживо.
— Встать, суд идёт!
Я встала. Ноги не держали. Живот тянул вниз. Алёша толкнулся — сильно, тревожно.
— Тихо, маленький, — прошептала я одними губами. — Тихо. Мама справится.
Очередная ложь. Я ничего не могла. Ничего не контролировала. Я была марионеткой в чужом спектакле, и кукловоды сидели в первом ряду.
Процесс длился четыре часа.
Прокурор говорил — много, уверенно, с документами в руках. Подписи. Счета. Переводы. Показания свидетелей — людей, которых я не знала, которые клялись, что видели, слышали, знали.
Мой адвокат возражал — вяло, для протокола. Он уже сдался. Может, сдался с самого начала.
Меня спрашивали — признаю ли вину. Я говорила: нет. Нет, нет, нет. Как заезженная пластинка. Как молитву.
Никто не слушал.
Когда дали последнее слово, я встала. Посмотрела на судью.
— Я невиновна, — сказала я. — Меня подставили. Подписи — поддельные. Счета — открыты без моего ведома. Я не крала денег. Я никого не обманывала. Я просто любила человека, который меня предал.
Мой голос сорвался. Слёзы потекли — впервые за недели. Я вытирала их, но они шли и шли.
— Я беременна, — продолжала я. — Семь месяцев. Мой сын ни в чём не виноват. Пожалуйста... Пожалуйста, учтите это.
Судья смотрела на меня. Её лицо не изменилось.
Зинаида в первом ряду — тоже смотрела. И улыбалась.
Приговор.
— ...признать виновной в мошенничестве в особо крупном размере... назначить наказание в виде лишения свободы сроком на пятнадцать лет с отбыванием в исправительной колонии строгого режима...
Пятнадцать лет.
Пятнадцать.
Я не услышала остального. Шум в ушах заглушил всё — голос судьи, шёпот в зале, звон наручников на моих запястьях.
Пятнадцать лет. Мне двадцать пять. Когда я выйду — будет сорок. Моему сыну будет пятнадцать. Он вырастет без меня. Пойдёт в школу без меня. Скажет первое слово без меня.
Если... если нам вообще позволят быть вместе.
Я посмотрела на Зинаиду. Она встала, поправила жакет. Её глаза сияли триумфом. Она победила. Избавилась от грязи на ботинках своего сына. Теперь дорога свободна.
— Будьте вы прокляты, — сказала я.
Тихо. Одними губами. Но она услышала. Я видела, как дрогнули её губы.
И улыбнулась ей в ответ.
Этап.
Это слово я слышала раньше — в фильмах, в книгах. Не понимала, что оно значит. Теперь — поняла.
Этап — это автозак на двадцать часов. Железная коробка, в которую набито столько людей, что нечем дышать. Это вонь пота, мочи, страха. Это остановки каждые несколько часов — на пересылках, где тебя считают, как скот, где орут, толкают, унижают. Это лица охранников — равнодушные, жёсткие, нечеловеческие.
Я была единственной беременной. Живот мешал — сидеть, стоять, дышать. Алёша толкался — всё реже, всё слабее. Ему не хватало воздуха. Мне тоже.
— Терпи, маленький, — шептала я. — Скоро доедем. Скоро.
Куда — скоро? В колонию строгого режима? Это «скоро» — на пятнадцать лет?
Но я говорила это — для него. Для себя. Чтобы не сойти с ума.
Женщина рядом — татуированная, с выбитыми зубами — посмотрела на мой живот.
— Первый?
— Да.
— На зоне родишь?
— Наверное.
— Хреново. Заберут сразу.
— Что?
— Ребёнка. Заберут. В дом малютки. Ты же осуждённая. Тебе нельзя.
Заберут.
Я схватилась за живот — обеими руками, будто могла защитить.
— Нет. Нет, нет, нет...
— Закон такой, — она пожала плечами. — Малолетки — отдельно от матерей. Может, до трёх лет разрешат видеться. А потом — всё.
Я не могла дышать. Стены автозака сжимались, давили, душили. Алёша толкнулся — слабо, тревожно.
— Мама не отдаст тебя, — прошептала я. — Слышишь? Не отдаст. Никому. Никогда.
Ещё одно обещание, которое не смогу сдержать.
Колония ИК-7. Нижегородская область.
Серое здание за тремя рядами колючей проволоки. Вышки с охраной. Собаки. Прожектора.
Карантин — две недели. Медосмотр. Инструктаж. Распределение.
— Воронова. Беременная. Восьмой месяц, — прочитала женщина в форме. — В санчасть до родов. Потом — общий барак.
— А ребёнок? — спросила я. — Что будет с ребёнком?
Она посмотрела на меня — равнодушно, устало.
— По закону. Дом ребёнка при колонии до трёх лет. Потом — детдом.
Детдом.
Моего сына — в детдом.
Туда, откуда я выбиралась всю жизнь. Железные кровати, хлорка, каша на воде, одно яблоко на троих. Без родителей, без любви, без надежды.
Круг замкнулся.
Я вышла из детдома — и моего сына туда засунут.
Меня вырвало. Прямо там, в коридоре, на бетонный пол. Желчью — больше нечем было.
— Уберите, — сказала женщина. — И в санчасть её. Быстро.
Меня подняли, повели. Ноги не держали. Живот тянул вниз, спина ломилась от боли.
Алёша толкнулся. Один раз. Слабо.
— Я с тобой, маленький, — прошептала я. — Мы вместе. Что бы ни случилось.
Санчасть.
Кровать с железными перилами. Серые стены. Окно с решёткой — матовое стекло, сквозь которое виден только свет. Утро или вечер — не понять.
Врач — женщина лет сорока, с уставшим лицом и руками, которые помнили сотни таких, как я. Беременных зечек. Будущих матерей, которые родят за решёткой.
— Срок большой, — сказала она после осмотра. — Плод маловесный. Стресс, плохое питание. Нужен покой.
— Здесь? — я хрипло рассмеялась. — Покой — здесь?
— Делайте что можете. Лежите, ешьте, не нервничайте.
Не нервничайте. Пятнадцать лет срока. Ребёнка заберут. Муж предал. Жизнь кончена.
Не нервничайте.
— Когда роды? — спросила я.
— Через месяц-полтора. Может, раньше. Малыш торопится.
Малыш торопится.