Она открыла дверь, посмотрела на моё лицо и ничего не спросила. Просто впустила. Налила водки. Села рядом.
— Что случилось?
— Я его поцеловала.
Пауза.
— И?
— И... — голос сорвался. — И не смогла.
— Чего не смогла?
— Ненавидеть.
Марго молчала. Смотрела на меня — тяжёлым, понимающим взглядом.
— Это плохо, — сказала она наконец.
— Знаю.
— Ты пятнадцать лет строила этот план.
— Знаю.
— И теперь — что?
Я не ответила. Потому что не знала.
Пятнадцать лет я жила ненавистью. Она была моим топливом, моей целью, моим смыслом. Каждое утро я просыпалась с его именем на губах — и оно было проклятием. Каждую ночь я засыпала с его лицом перед глазами — и оно было мишенью.
А потом — один поцелуй.
И ненависть рассыпалась, как пепел.
Я провела у Марго два дня.
Не спала, не ела, не жила. Лежала на диване и смотрела в потолок. Считала трещины — как в камере. Привычка, которую не вытравишь.
На третий день — звонок.
— Он знает, — голос Марго — напряжённый, острый.
— Что?
— Кто-то слил информацию. Он знает, что ты — Оксана.
Мир остановился.
— Кто слил?
— Не знаю. Копаем.
— Где он сейчас?
— У твоей квартиры. Сидит под дверью. Уже сутки.
Сутки.
Он сидит под моей дверью — сутки.
Как я когда-то ждала его. В СИЗО, в колонии, в тюремной больнице. Сорок три письма, ни одного ответа. Сорок три дня, ни одного свидания.
А теперь — он ждёт.
Ирония.
Или — справедливость?
Я возвращаюсь домой.
Еду на такси, смотрю на Москву за окном. Город украшен к Новому году — гирлянды, ёлки, огни. До праздника — меньше месяца. Люди готовятся — покупают подарки, планируют застолья, загадывают желания.
Я — не готовлюсь.
Я — умираю.
Медленно, по частям. С каждым километром до дома — что-то отваливается внутри. Кусок брони, которую я строила пятнадцать лет. Осколок маски, которую носила. Фрагмент ненависти, которая держала на плаву.
Что останется, когда всё отвалится?
Не знаю.
Боюсь узнать.
Он сидит на полу у моей двери.
Спиной к стене, ногами к лестнице. Пальто — дорогое, измятое. Волосы — растрёпаны. Лицо — серое, осунувшееся.
Он не спал. Не брился. Не уходил.
Сутки — под моей дверью.
Я останавливаюсь на лестничной площадке. Смотрю на него сверху вниз.
Он поднимает голову.
Наши глаза встречаются.
И происходит то, чего я боялась.
Узнавание. Не зрительное — душевное. Когда смотришь на человека и видишь не лицо, не одежду, не возраст — а суть. То, что внутри. То, что не меняется — сколько бы лет ни прошло.
Он смотрит на меня — и видит.
Впервые за всё это время — по-настоящему видит.
— Оксана, — говорит он.
Одно слово. Моё имя. То, которое я похоронила пятнадцать лет назад.
Меня скручивает. Кости ломит, горло сжимается, глаза горят. Я хватаюсь за перила — иначе упаду.
— Меня зовут Мирослава, — говорю я. Голос — чужой, хриплый. — Оксана умерла.
— Нет.
— Умерла пятнадцать лет назад. В тюремной больнице. Одна. Рожая твоего сына.
Он встаёт. Медленно, как старик. Опирается на стену.
— Я не знал, — говорит он. — Клянусь тебе — не знал.
— Что не знал? Что я в тюрьме? Что рожаю? Что твой сын умер через шестнадцать минут после рождения?
Каждое слово — как нож. Я бросаю их в него, одно за другим. Смотрю, как он вздрагивает, как бледнеет, как ломается.
— Шестнадцать минут, — повторяю я. — Столько он прожил. Алёша. Алексей Александрович Воронов. Твой сын. С твоими глазами, твоим подбородком, твоей ямочкой.
— Оксана...
— Не называй меня так!
Я кричу. Голос срывается, эхо катится по лестнице.
— Не смей называть меня этим именем! Ты потерял это право! Пятнадцать лет назад — когда не пришёл! Когда не написал! Когда женился на другой!
Он стоит передо мной — сломанный, раздавленный. В его глазах — слёзы. Я вижу их — первые за всё время.
— Мать сказала, ты умерла, — говорит он. — Показала свидетельство о смерти. Я... я хоронил урну с прахом.
— Каким прахом?! Там — пустота! Как в твоём сердце!
— Оксана, пожалуйста...
— Мирослава!
Я разворачиваюсь. Достаю ключи. Руки дрожат — не могу попасть в замок.
— Уходи, — говорю я. — Уходи, пока я не сделала того, о чём пожалею.
— Не уйду.
— Уходи!
— Нет. Я ждал тебя сутки. Подожду ещё. Сколько нужно.
Ключ наконец попадает в замок. Я открываю дверь. Захожу.
Он — за мной.
Квартира.
Стены, увешанные фотографиями. Досье, папки, схемы. Моя война. Моя жизнь.
Он смотрит на это — и его лицо меняется. Понимание приходит медленно, как рассвет.
— Ты готовила это... — говорит он. — Всё это время.
— Пятнадцать лет.
— Месть.
— Справедливость.
Он подходит к стене. Смотрит на фотографии. Зинаида. Эдуард Крашевский. Элина. Он сам.
— Я — в списке.
— Да.
— Что ты хотела сделать?
Я молчу. Смотрю на его спину, на его плечи, на его волосы — тронутые сединой.
— Уничтожить, — говорю я наконец. — Всех вас. Одного за другим.
Он оборачивается.
— За что?
— За что?!
Смех рвётся из горла — истеричный, больной.
— За что?! Ты спрашиваешь — за что?!
Я хватаю папку со стола. Швыряю ему в лицо. Бумаги разлетаются — письма, документы, фотографии.
— Вот — за что! Сто сорок три письма! Я писала тебе каждый день! Каждый чёртов день — пока верила, что ты придёшь!
Он поднимает одно письмо. Разворачивает. Читает.
— «Саша, любимый мой. Меня арестовали. Это ошибка. Пожалуйста, приезжай. Алёша толкается. Он скучает по папе. Твоя Оксана».
Его голос — мёртвый, пустой.
— Мать сжигала их, — говорю я. — Каждое. Не распечатывая.
Он опускает письмо. Смотрит на меня.
— Я не знал.
— Ты не хотел знать!
— Мне показали доказательства! Подписи, счета, фотографии с другим мужчиной!
— Поддельные! Всё — поддельное! Твоя мать и Крашевские — они всё подстроили! Чтобы убрать меня с дороги! Чтобы Элина заняла моё место!
Тишина.
Долгая, тяжёлая, как могильная плита.
— Я поверил им, — говорит он. — Не тебе.
— Да.
— Я не приехал.
— Да.
— Я женился на ней.
— Да.
— Я... — его голос ломается. — Я убил тебя.
Я не отвечаю.
Потому что — да. Он убил меня. Не буквально, но — по-настоящему. Та Оксана, которая любила его, которая верила в него, которая ждала — она умерла. В камере СИЗО, на нарах тюремной больницы, у безымянной могилы с номером 147.
Осталась — Мирослава. Холодная, сломанная, мёртвая внутри.
Он упал на колени.
Передо мной — на колени. Прямо на пол, на разбросанные письма, на осколки прошлого.
— Прости меня, — говорит он. — Прости. Я не могу... Не могу это изменить. Не могу вернуть. Но — прости. Если можешь.
Я смотрю на него сверху вниз.
На человека, которого любила. Ненавидела. Не знаю теперь — что.
— Не могу, — говорю я. — Пока — не могу. Может, никогда.
Он кивает. Медленно, принимая.
— Понимаю.
— Нет. Ты не понимаешь. Ты не был там. Не рожал в одиночестве. Не держал мёртвого ребёнка на груди. Не хоронил его в безымянной могиле — с номером вместо имени!
Голос срывается в крик. Слёзы текут — горячие, солёные. Впервые за годы — при нём. При ком-то.
— Номер сто сорок семь! — кричу я. — Колышек с номером! Ни имени, ни дат! Твой сын — номер сто сорок семь!
Он закрывает лицо руками.
Я вижу — его плечи трясутся. Он плачет. Молча, беззвучно.
И — странная вещь.
Мне не становится легче.
Я думала — станет. Думала, когда он узнает, когда увидит его боль — почувствую удовлетворение. Справедливость. Месть.
Вместо этого — пустота.
И — что-то ещё. Что-то, чему я боюсь давать имя.
Мы сидим на полу.
Он — у стены, я — напротив. Между нами — письма, фотографии, пятнадцать лет.