— Послушай… — Катя запнулась, пытаясь исправить: — Я не это имела в виду…
— Мы поняли, — процедила Меркулова. — Всё как всегда. Мы тупые, ты одна нормальная.
— Да погоди ты! — Катя почувствовала, как внутри поднимается знакомая волна раздражения. — Я пытаюсь помочь! Пытаюсь объяснить!
— Что объяснить? — Меркулова шагнула вперёд, и её глаза сузились. — Что мы все бездари? Это мы уже слышали. Каждую тренировку слышим.
— Девочки… — Глебова попыталась встать между ними, но её голос потонул в нарастающем шуме.
— Я не говорила «бездари»! — огрызнулась Катя. — Я сказала — делите площадку!
— Ты сказала, что Рая плохо принимает!
— Потому что она плохо принимает!
— Да пошла ты! — Шарина бросила это через плечо, уже отходя к своей позиции. — Сама играй, раз такая умная! «Терминатор» недоделанный!
Круг распался. Нет — круга и не было. Была кучка людей, которые на секунду собрались вместе, а теперь разбегались в разные стороны, как тараканы от света.
Катя стояла в центре — одна, как и раньше, как и всегда — и смотрела им вслед. Во рту стоял горький привкус. В груди что-то жгло — не от усталости. От чего-то другого.
На противоположной стороне площадки «Птицы» закончили свой кружок. Они расходились — легко, с улыбками, бросая друг другу короткие фразы. Бергштейн показала Волокитиной большой палец. Та кивнула в ответ.
Так просто. Так легко.
Свисток судьи разрезал воздух. Тайм-аут закончен.
Катя медленно пошла на свою позицию. Ноги гудели. Плечо ныло. Но сильнее всего болело что-то внутри — там, где она раньше ничего не чувствовала.
Ты пыталась, сказала она себе. Ты хотя бы пыталась.
Но от этой мысли легче не стало.
Свисток. Игра продолжалась. Семь-восемь. Восемь-девять. Девять-одиннадцать. Катя бегала. Прыгала. Падала. Поднималась. Снова бегала. Тело работало на автомате — мышцы помнили то, что разум уже не успевал осознать. Мяч летит — она бросается. Мяч над сеткой — она выпрыгивает. Мяч на полу — она… опаздывает.
Всё чаще опаздывает. Десять-тринадцать. Лёгкие горели. Не просто горели — пылали, как будто кто-то разжёг внутри костёр и забыл потушить. Каждый вдох давался с трудом, каждый выдох — со свистом. Ноги стали чужими, ватными, они больше не слушались так, как должны были.
Давай, приказала она себе. Ещё немного. Ты же можешь.
Одиннадцать-пятнадцать.
Подача «Птиц». Мяч летит в её зону — точно в её зону, они больше не бьют в конфликтные места, они бьют прямо в неё, потому что видят то, что она пытается скрыть. Усталость. Замедление. Слабость.
Она приняла. Кое-как, коряво, мяч ушёл слишком высоко и слишком далеко от сетки. Зубова — серая мышь Зубова — попыталась спасти, подвесила как могла, но «Птицы» уже выстроили блок, и Крылова, которая должна была бить, вместо этого отправила мяч прямо в руки Железновой.
Железнова даже не напряглась. Просто приняла подарок и в одно касание сбросила мяч вниз, туда, где никого не было.
Одиннадцать-шестнадцать.
Вставай, сказала себе Катя. Она не помнила, когда успела упасть. Вставай, чёрт тебя дери.
Встала. Мир качнулся, потом выровнялся. На противоположной стороне площадки «Птицы» собрались в свой кружок — быстро, привычно, как будто дышали. Кто-то что-то сказал, и Бергштейн рассмеялась, запрокинув голову.
Они даже не устали.
Это нечестно, подумала Катя. И тут же оборвала себя: нет, это честно. Это и есть — честно. Их шестеро, и они играют вшестером. А ты одна, и ты играешь одна. Математика.
Двенадцать-восемнадцать.
Она забила ещё одно очко — каким-то чудом, каким-то невозможным усилием воли. Выпрыгнула выше, чем могла, ударила сильнее, чем должна была, и мяч прошёл между рук блокирующих, как пуля.
Но радости не было. Только усталость. Только свинец в ногах и огонь в груди.
Тринадцать-двадцать.
Где-то на трибунах кричали — кажется, за неё. Кто-то скандировал «Ду-ся! Ду-ся!», но голоса доносились как сквозь вату, далёкие и ненастоящие. Катя не слышала их. Она слышала только своё дыхание — хриплое, рваное — и стук сердца в ушах.
Ещё пять очков, подумала она. Всего пять. Может, я успею. Может, если я буду играть идеально…
Четырнадцать-двадцать два.
Шарина — та самая Шарина, которая «плохо принимает» — вдруг приняла. Чисто, точно, красиво. Мяч лёг прямо на руки Зубовой, та подвесила, и Крылова ударила — не в аут, не в блок, а в площадку.
Катя моргнула. Посмотрела на Шарину. Та отвернулась, но в развороте её плеч было что-то… не совсем враждебное.
Они могут, поняла вдруг Катя. Они могут играть. Просто не со мной.
Эта мысль была такой простой и такой очевидной, что захотелось рассмеяться. Или заплакать. Или и то, и другое сразу.
Пятнадцать-двадцать три.
Ещё два очка, думала Катя. Им нужно ещё два очка.
Подача. Мяч летит в её зону. Она бросается — и понимает на полпути, что не успеет. Тело, которое столько лет слушалось беспрекословно, отказало. Ноги не оттолкнулись так, как должны были. Руки не дотянулись так, как всегда дотягивались.
Мяч упал в полуметре от неё.
Шлепок. Свисток.
Пятнадцать-двадцать четыре.
Один.
Катя поднялась. Медленно. Тяжело. Посмотрела на табло, хотя знала, что там увидит. Посмотрела на «Птиц» — они не праздновали, не кричали, просто стояли на своих местах, готовые закончить то, что начали.
Подача Синицыной. Сильная, крученая, в самый угол. Меркулова бросилась за ней — и достала, каким-то чудом достала, мяч взмыл вверх, Зубова подхватила, Крылова разбежалась для удара…
Блок.
Тройной блок «Птиц» — Железнова, Кондрашова и кто-то ещё, Катя не разглядела — вырос над сеткой как стена. Мяч отскочил назад, закрутился, полетел вниз.
Катя бросилась. Вытянулась. Пальцы коснулись кожаной поверхности — почти коснулись — но мяч проскользнул мимо и ударился о площадку с глухим, окончательным звуком.
Свисток. Длинный, финальный.
Пятнадцать-двадцать пять.
Катя лежала на полу и смотрела в потолок.
Сверху горели лампы — яркие, безжалостные. Где-то играла музыка, кто-то что-то объявлял в микрофон, трибуны гудели, но всё это было далеко, в другом мире, в другой жизни.
Она проиграла.
Не команда проиграла — она. Лично. Потому что команды не было. Были шесть человек на площадке, и пятеро из них старались держаться от шестой как можно дальше.
Катя закрыла глаза.
Над ней склонилось чьё-то лицо — Глебова, кажется. Губы шевелились, но слова не доходили. Потом лицо исчезло. Потом появилось другое — Нина Сергеевна, нахмуренная, встревоженная. Её рука легла на плечо, потянула вверх.
— Вставай, — голос тренера пробился сквозь вату. — Нельзя лежать. Вставай.
Катя встала.
На той стороне площадки «Птицы» выстроились в линию для рукопожатий. Традиция. Ритуал. Победители и проигравшие проходят вдоль сетки, касаются ладоней, говорят что-то вежливое и пустое.
Катя встала в строй — последней, потому что ноги всё ещё не слушались — и побрела вдоль сетки. Чужие ладони касались её руки — мимолётно, формально. Чужие лица мелькали перед глазами — все на одно лицо, все одинаково чужие.
А потом перед ней оказалась Волокитина.
Капитан «Птиц» остановилась на секунду дольше, чем нужно. Её ладонь задержалась в руке Кати — крепкая, сухая, уверенная. И она сказала:
— Хорошая игра.
Не «мы победили». Не «повезло нам». Просто — «хорошая игра». Два слова. И кивок — короткий, уважительный.
Катя открыла рот, чтобы ответить, но Волокитина уже шла дальше, и момент прошёл.
За ней — Бергштейн, маленькая неугомонная либеро. Улыбнулась — не насмешливо, просто улыбнулась — и легонько сжала Катину ладонь.
За ней — Железнова.
«Гений поколения» смотрела прямо, без вызова, без превосходства. В её глазах было что-то, чего Катя не ожидала увидеть. Не жалость — Железнова не из тех, кто жалеет. Что-то другое. Признание, может быть. Одного хищника другим.