Почти все события в Ветиных снах развивались в таганской сталинке. Снова и снова она возвращалась в этот старый дом, родной и теплый, как нос собаки, проходила сквозь его толстые стены, и оказывалось, что все «ее» живы и сидят за большим столом с выцветшей гобеленовой скатертью и друг над другом подтрунивают. И на столе папина курица с розмарином, нигде его не было, а он как-то доставал. И «Вдохновение», и оливье, и нарядное блюдо с зелеными бананами. Иной раз квартира начинала бесконечно расширяться в размерах, как Вселенная. Вета же, наоборот, уменьшалась до пятилетней и мчалась по сумрачному коридору на детском велосипеде «Дружок». Коридор почему-то раз – и превращался в эскалатор. Вета кричала от ужаса и летела в преисподнюю метрополитена. У подножия ее ловила молодая еще баба Галя. Наклонялась, чтобы спасти, и тяжелые янтарные бусы били внучку в лицо. Бывало и так, что, злоупотребив вином, Вета проваливалась в тревожный сон и будто продолжала жить в сталинке. Звонок в дверь – приехала мать. В руках – бутылка с водой. Вета плачет от любви и невозможности встречи, хочет обнять ее, но гостья отстраняется, протягивает воду и строго говорит:
– А ты, я смотрю, все пьешь…
Вета просыпалась, жадно глотала боржоми на кухне и клялась, что больше ни-ни. Наутро бежала в церковь, ставила свечку за упокой матери. Дома заваривала чай, открывала ноутбук, читала, что кататься во сне по эскалатору – значит испытывать сексуальный голод. Утешив себя привычным способом, засыпала мгновенно, едва понюхав пахнущие сладким нутром пальцы, и почивала до вечера, уже без сновидений.
Пока Вета мысленно прощалась с квадратными метрами, баба Галя придирчиво осматривала новогодний паек.
– Зачем конфеты эти привезла, я такие не люблю, в протезах орехи застревают, – сморщила она свой умывальный нос над «Вдохновением». – Соседке передарю. И мандарины тоже, меня от них пучит. А вот гречка пригодится. Гречка в доме должна быть.
Вета приободрилась – хоть чем-то неожиданно угодила. Бабушка продолжала разбор гостинцев:
– Люда, какая молодец, всегда нарезной приносит. По дому шуршит. Смышленая она женщина, хоть и простая. Не то что ты – два образования, работаешь на телевидении, да еще диктором, а элементарных вещей не понимаешь. Деньги тратишь на говно всякое. И как только тебя взяли, во рту – каша! Я тебя вообще не понимаю. Бубнишь что-то себе под нос. Матери твоей сколько раз говорила: Люба, куриная твоя голова, своди ты Лизавету к логопеду, ребенок половину звуков не произносит. Но разве ж мать кто слушать будет. Вот картавишь теперь.
– Баб Галь, я не диктор. Я – корреспондент, – внесла ремарку Вета.
– А, корреспондент, – разочарованно протянула бабуля. – Другая бы в твоем возрасте давно диктором стала, а не зад на съемках морозила. Ох, Лизавета, что ж ты у меня такая красивая и такая несчастная?!
В последнем Вета была с бабой Галей согласна.
* * *
Безнадежное декабрьское утро, будто бы чураясь собственного убожества, не желало наступать. Давило глухой тишиной, скрипело жалким, порошистым снегом, лениво гасило фонари. В сизом мороке Вета продрала глаза, запустила теплую руку в мурчащую кошку. Ныло колено.
Накануне баба Галя, устыдившись, что отписала сталинскую трешку соцработнику Людмиле, спохватилась и проявила великодушие. Она торжественно разложила стремянку и отправила внучку «на атресоли». Там, в сером от древности мешке, покоилась семейная реликвия – сверкающий черными боками, утопленными в деревянный постамент, немецкий Zinger. На нем никто никогда не шил. Про зингер говорили почтительным шепотом и бережно хранили. Груженная швейной машинкой, Вета попыталась было молодцевато спрыгнуть со стремянки. Однако реликвия оказалась тяжелой, и они дружно загремели на старый, вытертый до черноты паркет. На паркете валялись хлебные крошки, гвозди, нитки, скрепки и куски засохшей еды.
«Плохо Людочка убирается», – отметила про себя придавленная зингером Вета.
– Вот, будешь себе платья шить, у меня и выкройки из «Бурды» остались, сейчас поищу. – Баба Галя любовно протирала подарок тряпочкой из старых чулок. Вета прикладывала к ушибленной ноге пакет с замороженным крыжовником. Как теперь до дома ее тащить, дуру такую? Отказаться от машинки Вета не посмела. Это был самый щедрый бабы-Галин дар. Все тридцать два года она клала для внучки под серебристую елку, которая воздевала ветви к люстре, будто вопрошая – доколе?! – уродливые домашние тапки и конфеты с белесым налетом и какой-то дрянью внутри.
От ужина счастливая обладательница раритета все же отказалась. У бабы Гали она не ела после того, как пыльным июльским вечером, забежав после съемок на Таганку, обнаружила в принесенном из холодильника салате кусочек скорлупы от пасхального яйца.
Посовещавшись мысленно с зингером, домой отправились на такси. Все-таки колено. Теперь машинка грустно и таинственно поблескивала рукояткой в углу спальни. Бестолковая вещь. Нелепица.
На улице окончательно рассвело. К одиннадцати надо было быть в роддоме на другом конце Москвы. Снимали сюжет про пользу грудного вскармливания. Редактор намеревалась отправить на съемки кого-то из детных корров. Но все они дружно зашипели, что приходят на работу отдыхать от материнства. Им бы сюжет про ресторан авторской кухни. Или спа. А лучше отправить в командировку. В Магадан. Нет, в Макао. От грудного вскармливания и роддомов их выворачивает.
Поехала Вета.
Ее тело, не обезображенное еще беременностью и родами, ежедневно вставало в семь. Сама Вета просыпалась около полудня. До этого времени она ощущала себя мягким, бесхребетным коконом. Кокон, слегка шатаясь от утренней слабости и тошноты, тащился к метро по протоптанной в снегу ледяной дороге, протискивался в турникет, давился костлявыми пассажирами, задевался локтями и сумками.
Не приходя в сознание, Вета записала синхрон с седым неонатологом. Подсняли нежных младенцев с голубыми ноготками, побеспокоили матерей в казенных застиранных халатах. Вета надеялась взять интервью у какой-нибудь симпатичной, очарованной материнством роженицы. Но все они, вероятно стыдясь выцветших халатных цветуев, шарахались от камеры, как ночные куропатки, попавшие в свет автомобильных фар. На самом деле роженицы стыдились кровавых подтеков на больничных простынях, но Вета никак не могла знать об этом.
– Вот же страшные бабы, – удивлялась Вета, – жирные, старые, а рожают! А у меня секса два года не было. Даже запах появился специфический – женщины, которую давно никто, в общем, не это.
Размышляя над этим экзистенциальным парадоксом, она приехала в редакцию – расшифровываться.
В стеклянных лабиринтах царила обеденная тишина. На старом ноутбуке бодро выбивала подводки неугомонная редактор Светка. Жизнь Светки давно превратилась в эфирную сетку. Текучка в программе была страшная, платили преступно мало, «Буднечко» считалось проходной жвачкой – для сонных граждан, собирающих на рассвете пазл из растворимого кофе, хмурых детей и коробочек с ланчем. Но Светка вспоминала об этом, только когда уезжала в отпуск. Издалека все то, на что ты тратишь жизнь, отполированное морскими гребнями или горным ветром, кажется ничтожным. Вернусь – уволюсь, обещала себе просветленная редакторша. Но отпуск заканчивался, загар в северном свете серел и облуплялся. На Светку наваливались сетки, эфиры, гости, герои. Сейчас она готовила темы для сюжетов: про пользу стевии, физзарядку для офисных сотрудников и прочую тоскливую муть.
– Вета! – обрадовалась Светка появлению знакомого пальто. – Пошли кофе пить! Засыпаю!
Взяли по американо и салат.
– Фу, ну и пойло. Кофе должен быть крепким, как член. – Светка принялась выуживать мелкие неподатливые черри из «Цезаря».
Вета подозревала, что неизящная метафора была заимствована из какого-нибудь модного фем-сериала. Светка приезжала в редакцию в семь утра, а уезжала в два ночи. Сомнительно, что в этом коротком промежутке она успевала оценить крепость мужского детородного органа.