– Не обязательно, – успокоила сына Антонида. – Она может жить с нами, с дедом. Ничего, вырастим. И потом, Марина без нее никуда не уедет.
– Да пусть катится, куда хочет, – хоть в Израиль, хоть в Америку. Я ее назад все равно не приму! – как-то совсем по-бабьи отреагировал Серёжа.
– Ну уж нет, – вскипела Антонидушка. – Захотела роскошной жизни – а вот тебе, фигушки! Мы с Колей тридцать лет вкалываем! Коля – уважаемый человек на заводе, шарики конструирует! На Доске почета висит! Ездим мы по заграницам?! Нет, на даче вкалываем все отпуска! А эта, ишь, в Израиль собралась. Ты ей, выходит, потворствуешь? Под еврея подкладываешь?
Серёжа недрогнувшей рукой написал отказ. Он предвкушал бодрый вечер в холостяцкой квартире в компании новой пассии Ирины с большими украинскими грудями, джина с тоником и видеомагнитофона с боевиком. Или даже чем-то поинтереснее из видеопроката.
В Антониде, заполучившей судьбоносную бумагу, проснулась советская совесть. Она вспомнила, что Серёжа давно мечтал о машине, а тут как раз на работе распределяли неказистые желтые «запорожцы». Опустошив без страха и упрека сберегательный счет, великая манипуляторша приобрела сыну вожделенного уродца. Грудастая Ирина, узнав, что Сергей, этот московский рохля, стал обладателем горбатой роскоши, оперативно переселилась в Марьино. Иринины груди тяжело раскачивались, когда она прыгала по дощечкам до подъезда панельной многоэтажки. Эротическая карточная колода вскоре была выброшена за ненадобностью.
– В честь чего это «запорожец»? – обиделся за обедом Колюня. – Я сколько лет работаю, и ничего, на автобусе езжу.
Антонида посмотрела на мужа торжественно и сообщила, что «запор» – дань Серёжкиному послушанию. Он поступил мудро, честно и ответственно по отношению к ребенку, который в противном случае непременно бы попал в сексуальное рабство к евреям. Колюня молча доел рыбный суп, пригубил вялый кофе, а потом взбунтовался.
– Ну ты и тварь! – ревел он. – Что ты наделала? Кто ты такая, чтобы крутить всеми? Думаешь, ты Бог? Да ты, ты… Пизда! И кофе твой – говно!
Колюня бегал по кухне и топал, как бешеный слон. Впервые в своей матримониальной практике он прибегнул не только к обсценному, скользкому, чавкающему словцу, но и к домашнему насилию. Отходил жену кухонным полотенцем, но так испугался собственной дерзости, что немедленно распрощался с рыбным супом.
– Это я-то пизда? – разводила руками покалеченная полотенцем Антонида. – Да на мне все держится! Я вас столько лет обслуживаю, обстирываю, лучший кусок отдаю. Диплом за тебя писала, неуч чертов! Сына твоего вырастила, выучила, женила, в люди вывела! И я – пизда?! Да где бы вы все были без меня? Под забором бы валялись, и собаки бы вас ели! Вот ты, кто ты есть? Приспособленец! Мать твоя, я знаю, в войну в столовой воровала! А такие, как твой папаша, нашу семью в тридцать седьмом году раскулачили! Мы с Лидкой бежали из избы, напялив разом все платья! Доху меховую, ту вообще еле спасли!
Антонида вырвала из Колюниных рук полотенце и бросила его в зловонную лужу, бывшую супом.
– Я сегодня же расскажу все Марине! – геройствовал Колюня, решительно переодевая чистую рубашку. – Я поговорю с Серёжей, он отпустит Анечку. Она не должна жить с тобой, ты – чудовище! Отец покойный, домостроевец, мне всегда говорил: «Николай, Коля! Что ж ты ей не зачерпнешь?» Но я, дурак, тебя жалел, а надо было еще в пятьдесят девятом отметелить. Глядишь, все бы по-другому вышло!
– Вот, – засуетилась Антонида, почуяв, что Колюня на этот раз настроен решительно, – выпей рюмочку, я тебе настойку пиона накапала… Коля, ну куда ты поедешь, у тебя же сердце! Опомнись, Коля! А время-то, времени-то сколько – пора забирать Аннулю, сегодня пять уроков…
Колюня послушно хлопнул рюмашку. Пион подействовал на сердце благотворно – оно вспомнило про свой привычный ритм и перестало стремиться вырваться наружу из грудной клетки. Домашний тиран понуро отправился на пятый урок. К Марине в тот день он не попал, потом вдруг обострилась язва. Колюня время от времени прокручивал в голове некрасивый семейный скандал и все чаще думал, что жена, как всегда, права. И вообще – святой человек. Ей бы памятник при жизни поставить. А он полотенцем махал. Словами дурными ругался. Эх, плохо, некрасиво. Не по-мужски.
А еврей тем временем в панике продавал убогую комнату, которую никто не хотел покупать вместе с духовитым соседом, изыскивал средства на билеты и быт, собирал бесконечные характеристики. Серёже и Колюне было приказано не сообщать беглецам о мерзком письме до самого отъезда, чтобы уж если и покарать, то наотмашь. Пусть покрутятся как ужи на сковородке. Особенно возмущал Антониду тот факт, что Маринка после развода затеяла раздел имущества и вывезла из квартиры хрустальную менажницу и тумбочку. В назначенный день ее пригласили в Марьино забрать последние вещи и согласие на выезд, которое на самом деле являло собой убийственный отказ.
Марина ходила по разоренной имущественным дележом квартире с уже заметным животом, в котором новая девочка беспечно сосала большой пальчик. В туалете схоронился Колюня – он курил табуированный «Беломор». Серёжа не без удовольствия отметил про себя, что Маринин нос некрасиво расплылся, а взгляд приобрел известное коровье выражение. Антонида протянула экс-невестке роковую бумагу и театрально произнесла:
– Анна. Остается. С нами. На Родине.
Уехали без Аннули. Зато с тумбочкой.
* * *
Аннуля отъезда матери даже не заметила. А что тут замечать, когда обута, одета, накормлена. Да и разве ж это мать? Так, кукушка. Собака своих щенков не бросает, а Маринка убежала, только пятки сверкали, роскошной жизни ей, видите ли, захотелось. Баба с дедой такой крест на себя взвалили, но что ж делать – надо внучку поднимать. Значит, так Богу угодно. Разговаривать она, правда, перестала. Специалисты смотрят, но диагноз не ставят. Даже сам профессор N руками разводит. Скорее всего, говорит, последствия родовой травмы. Ведь и родить-то по-человечески Маринка не могла. Лидка ей: тужься, давай, тужься, а она орет, не буду, убейте меня. Аньку из нее выдавливали. Щипцами вытаскивали. Отсюда и немота.
Серёжа смотрел на дочь, которую поселили в бабидедином доме, и чувствовал себя мудаком. Он все чаще прикладывался к секретеру, внутри которого было зеркало, удваивающее количество водочных и портвейных бутылок. После очередного набега на бар в Серёже проснулась алкогольная удаль. Он сел за руль «запора» и влетел в столб. Ни машину, ни Серёжу собрать уже не смогли.
Ушел и Колюня. Все думали – язва, оказалось – инфаркт.
Антонида организовала Серёже и Колюне памятники из розового мрамора, где попросила выгравировать и свое имя с датой рождения. Весной она приезжала на кладбище вместе с внучкой. С немым недоумением Аннуля наблюдала, как живая бабуля протирает тряпочкой, смочив ее в талой воде из обрезанной пластиковой бутылки, прижизненное надгробие. Дома Аннуля открывала учебник, доставала зеленую тетрадь и старательно выводила предложения из упражнения по русскому. На удвоенную «н». «Девочка воспитанна. Девочка воспитана бабушкой». А затем и словарные слова:
Аннуляция.
Аннулировать.
Аннуля.
В один из визитов Антонида заметила, что соседская могила, принадлежащая некой старухе, между прочим, однофамилице столичного мэра, тонет в сныти и ковыле. Решив, что почившая бабка – его непременная родственница, возможно, что и мать, Антонида задумала навести порядок и призвать городскую администрацию к ответу за бесхозный кладбищенский метр. А то как-то нехорошо. Такой большой человек, а про мать не помнит. А мать на него, возможно, жизнь положила. Она вооружилась ручкой и аккуратным, инженерным почерком написала в мэрию возмущенное письмо.
Письмо начиналось словами:
«Была я сегодня на своей могиле».
Шоколадный урод
Серафима второй час украшала третий ярус торта ягодами – черными и красными. Муж подошел сзади, запустил худые венозные руки под ее застиранную футболку. Серафима вытряхнула их, как вытряхивают жуков, заползших за воротник.