Так вот... Сразу, с первого заброса, Глеб вытащил фунтовую чехонь, трепетавшую на леске всеми красками заката, и восторженно вскрикнул:
— Смотрите! Косырь!.. Как похожа на изогнутое лезвие! В самом деле косырь. Не зря люди зовут.
— Люди верно говорят, Максимилианыч! — Дядя Миняй вздохнул, покряхтывая, присел и стал нанизывать пойманную верховку-чубака на кукан из тальникового прутика.
Вдруг он отложил рыбу, отвел взгляд и спросил:
— А то верно ли сказывают, будто пятерых повесили в этой... как ее... в крепости, в Шлиссельбургской? Царя будто убить хотели?
Тут же — Глеб очень хорошо почувствовал и заметил — все сидевшие неподалеку на бревнышках, на перевернутых, приготовленных под смоление лодках перестали шевелиться и подпевать друг другу вполголоса, как-то напряженно затихли.
— Верно, — сказал он, должно быть, слишком громко, а возможно, просто эхо покатилось по воде, усилило голос.
— Вот душегубцы! — вырвалось у дяди Миняя. — Креста на их нету. Бога побоялись бы.
— А те, что вешали? — запальчиво возразил Глеб. — Те не душегубы? Там был один, Александр Ульянов. Ему двадцать один год. Он мог стать крупным ученым. На суде вел себя как герой, отказался от защиты, чтобы высказать свои взгляды... — Торопясь, негодуя, повторил: — «Бога побоялись бы»! Где же он, их бог, тех, которые вешали? Если уж бог, то один для всех и за всех. Коли добро, так всем поровну. Закон всем одинаковый. Где их милосердие? Кресты где? Есть на них кресты или нет, на вешателях?.. Те, пятеро, только хотели убить, а их убили. У кого-то крест на шее, а у кого-то петля...
Он сам тут же поразился всему высказанному им. Удивился самому себе и долго не мог заснуть в тот вечер, стараясь разобраться в своей бессвязной речи, где страсть заменяла логику.
А действительно, кто же прав? Где истина? Бог-отец... Царь-отец... Народ-отец... Все путалось в голове.
Вскоре по приезде в Самару губернатор вновь приглашает реалиста Кржижановского. На этот раз встреча не в парадной зале, а в кабинете. И Глеб стоит, а Свербеев сидит в резном кресле из мореного дуба под громадным — до потолка — портретом его императорского величества.
— Что же это, друг мой? — с прежней лаской в голосе вздыхает Александр Дмитриевич и укоризненно склоняет седеющую голову. — Не успели окончить реальное училище и уже — извольте радоваться! — привлекаетесь к ответу... Жандармский полковник доносит, что вы внушаете крестьянам села Царевщина вольнодумство — непозволительное вольнодумство. Как же так, друг мой? Ай-ай-ай! Сейте разумное, доброе, вечное. Но где?.. Вот вопрос! Надо понимать: где, перед кем!!! Конечно, я знаю: Некрасов и все прочее... Я и сам в некотором роде... Но ведь, друг мой! Сказочки! Сказочки-с! Баба — та, что вы воспеваете, по праздникам напивается допьяна и лежит в грязи под забором. Ее каждую неделю сечь надо для пользы отечества. Иначе она не то что «в горящую избу...» — нас с вами спалит. И себя не пожалеет! Так-то, друг мой. Делу вашему я ходу не дам — ступайте с богом. Но не забывайте: перед вами с вашими способностями — карьера, а вы — сказочки. Сказочки-с! Да, да! Именем божьим прошу вас...
«Как же так? — думает Глеб, возвращаясь домой. — Это чтобы тетю Надю сечь? Чтобы о тете Наде так думать?.. А ведь губернатор хороший человек... Отчего же он так говорил? Не оттого ли, что у него своя правда, отдельная от правды тети Нади?.. Все знает, обо всем доложили. Какая гадость — следят, подслушивают. Шпионство, наушничество, предательство... И все именем божьим...»
Выходит, что же?.. Наверху — самарские воротилы, эти Курлины, Шихобаловы, Дунаевы, — зажиревшие купцы, отцы-губернаторы с их жандармерией и полицией — «удельное ведомство» царя-батюшки, предводители дворянства с лощеными прожившимися бездельниками-дворянчиками, смиренномудрые отцы — духовные наставники, внушающие неустанно, что весь смысл пятой заповеди — повиновение властям предержащим, и целый хвост прихлебателей. Внизу — горемычная беднота, перебивающаяся со дня на день неведомо чем, неведомо как, мама, вечно дрожащая за судьбу завтрашнего дня, беспризорная молодежь, задавленные непосильным трудом и нищенской платой рабочие, волжские бурлаки и босяки, наконец, обездоленный стонущий крестьянский мир.
Чтобы все это было, оставалось вечно, незыблемо, нужен бог, его заступничество и поддержка...
Чья боль отзывается в тебе, ранит сердце? С кем ты, Глеб Кржижановский, в каком лагере?
«В лагере»?..
Да, жизнь не званый вечер у губернатора. Жизнь сложна, трудна, безжалостна — течет, пробивается, как Волга, меж крутых берегов... И тебе придется так же... Ну и пусть. Оттого так и хороша, могуча, велика Волга, что нелегок ее путь к морю...
Значит, что же впереди — вражда? Борьба? Непримиримость? А бог? Бог велит всех любить, всех прощать, все терпеть.
Глеб свернул к берегу, миновал пристанские лабазы, остро пахнувшие дегтем, воблой, свежим лыком. Остановился у самой кромки воды, обозначенной на песке смоляной полоской. Задумался, прислушиваясь к дыханию вечной реки. Потом оглянулся, расстегнул ворот форменной рубашки, потянул черный шелковый шнурок и с сердцем, наотмашь бросил серебряный крестик — дальше, как можно дальше от себя.
По свободно принятому решению
Жизнь все острее, все настойчивее спрашивает Глеба Кржижановского: кто ты? Зачем в этом мире?
— Надо ехать в Петербург, — вздыхает мама. — Только там ты сможешь получить настоящее образование.
— В Петербург? Легко сказать!
— Ничего, ужмемся как-нибудь, подкопим.
Пока Глеб заканчивает дополнительный, седьмой, класс, дающий право поступить в институт, мама «ужимается»: откладывает деньгу за деньгой. Как ей, сроду не накопившей ни гроша, удается это — наверно, даже бог не ведает.
Но...
Тысяча восемьсот восемьдесят девятый год... Со ста рублями, зашитыми в потайном кармане новых брюк, и без всяких надежд на какие-нибудь получения из Самары Глеб отправляется в столицу.
Питер... Петербург... Сколько связано с ним, с городом белых ночей и нескончаемого труда, воплотившего гранит, кирпич, бронзу в дворцы, каналы, монументы. Город Ломоносова и Рылеева, Пушкина и Глинки, Менделеева и Достоевского... Окно в Европу, всероссийский университет, арсенал, мастерская... Город, где живут цари и где их время от времени убивают.
Здесь особенно чувствуется масштаб человеческих возможностей, и хочется — до чего ж хочется! — сделать свою жизнь яркой, значительной. Конкурсные экзамены Глеб Кржижановский выдержал так, что его трудную, неудобную фамилию сразу запомнили в Технологическом институте. А через полгода за исключительные успехи ему определили стипендию, так что дальнейшее существование стало более или менее обеспеченным.
На следующую осень мама просит его в письме:
«Дорогой Глебушок! Береги свое здоровье... не ходи без калош и если не надеваешь теплое пальто, то хоть плед носи...»
А Глебушок... в тайном кружке «делает революцию».
Год, прожитый в Петербурге, убедил его, что «вне революционных путей нет выхода для честной перед собственным сознанием жизни».
«Честная перед собственным сознанием жизнь» Глеба Кржижановского течет как бы в двух руслах: революция и наука, если, впрочем, можно отделить одно от другого. Добросовестнейшее, наиприлежнейшее накопление всех богатств, какими может наделить Технологический институт — одно из высших учебных заведений России, гордость ее науки. Никакой бравады, никакого манкирования работой или учебой, никакого принесения одного в жертву другому.
В такой своеобразной вере укрепил его роман «Что делать?». Особенно запало в память сказанное Чернышевским о Рахметове:
«При всей своей феноменальной занятости, он успевал необыкновенно много».
Глебу втайне очень бы хотелось отнести это и на свой счет. Конечно! Настоящий человек должен успевать все.