Ленин отвлек его от призыва Московской чрезвычайной санитарной комиссии:
— Ну так что же? — Нетерпеливо поторопил: — Что дальше стало с той «ценностью, не меньшей, чем криворожская руда»?
— О-о! — Пуская как можно осторожнее и в сторону струю дыма, Кржижановский продолжал: — Едва только сделалась очевидной эта ценность — а вернее, бесценность! — тут же началась обычная «золотая лихорадка»: хороший проект сменялся превосходным. Частные предприниматели соперничали с деятелями из Министерства путей сообщения, зарубежные концессионеры — с отечественными. Но все усилия разбивались в конечном счете о то, что помещики — владельцы приднепровских земель — заламывали такие цены за участки, которые предполагалось затопить, что становилось сомнительным все предприятие.
— Милая их сердцу частная собственность сама себя секла.
— Да, иллюзии изживаются, а факты остаются. Только в семнадцатом году наконец началось что-то похожее на дело: инженер Николаи приступил к рабочим изысканиям для строительства на порогах двух плотин. Но вскоре пришли немцы, и контору Николаи в Киеве стали осаждать «инженеры» в серо-зеленых мундирах. Предлагали ему создать компанию для «эксплуатацион Днэпр». Потом махновцы... Понятно, Владимир Ильич, не обошлось и без курьезов, порой трагических. Однажды бандиты приняли аппаратуру и треноги изыскателей за сигнальные устройства шпионов!.. Н-да-а... В девятнадцатом, едва Украина очистилась, мы отпустили Николаи полмиллиона для продолжения работ. Но на этот раз вмешался Деникин — белые увезли инженеров, хотели переправить их за границу. Однако большинство строителей отказались покинуть родину, спрятали чертежи, спасли документы...
— Позвольте, — прервал Ленин. — Сначала вы говорили о трех плотинах, теперь почему-то две?
— Вот, вот! В том-то вся суть. Частной собственности нет, можно размахнуться. Александров предлагает вместо нескольких построить одну гигантскую плотину. Поднять воды Днепра на тридцать семь метров, затопить разом все пороги, получить мощность не меньше двухсот тысяч киловатт!
— Двести тысяч!.. — мечтательно повторил Ленин. — Пять Шатурок!.. Хорошо бы сейчас постоять там, у порогов, подышать речной прохладой, как бывало на Волге!..
Глеб Максимилианович вспомнил, как когда-то в Сибири, на льду Енисея, они думали о великих реках, о будущем преображении родной земли. И вот они — оба! — в конкретной, вполне реальной комнате с высокими сводами вполне конкретно и определенно говорят о судьбе великой реки — точно так же, как в свое время говорили о победе над меньшевиками, о том, быть или не быть Российской социал-демократической партии революционной.
Тут же представился Ильич, скалывающий у подъезда грязную наледь. Да-а... Неповторимый это человек. Невозможно выделить какую-то одну его черту и сказать: вот он, весь. То же самое и применительно к его внешности — такой, казалось бы, простой, состоящей из обычных черт и черточек. А все вместе — на поди! — именно эти «простые» черты и черточки создают то своеобразное, особенное единство, которое превращает Ульянова в Ленина, наделяет его такой привлекательностью и силой. Может быть, именно поэтому художникам пока не удаются его портреты?
— Как велик человек в мыслях и делах своих! — задумчиво произнес Ленин и, словно не выдержав душевной нагрузки, поднялся, подошел к большой карте на стене, отыскал среди полей, изрешеченных проколами от булавок с флажками, скромный кружок с ничего не говорящим названием.
Глеб Максимилианович почувствовал, вернее, он теперь знал, что Ленин видит, как туда, на берега Днепра, стекаются потомки екатерининских солдат, упрямо долбивших подводный гранит порогов, как преемники полковника Фалеева, академика Зуева, инженера Деволанта «привязывают к местности» — воплощают в котлованы и шпунтовые перемычки дерзкие мечты Ивана Александрова, как на пути великой реки встает рукотворная плотина... Затопляет все кругом светом, богатством. Превращает иссохшие степи Таврии в тучные нивы, камни Кривого Рога и Никополя — в тракторы и станки, глину — в крылатый алюминий, а сам захолустный Александровск, недоступный и речным судам, идущим снизу, — в морской порт, процветающий «соцгород» Запорожье. И то место, где задержался сейчас палец Ильича, становится для планеты «Дпепростроем» — «Днепрогэсом», символом созидающей Революции.
Все это будет. Будет, потому что есть на земле, стоит возле тебя Ленин, потому что и твоя, Глеб Кржижановский, судьба реализуется через это, потому что и Александров уверен:
— Какова бы ни была для современников тяжесть переживаемого исторического процесса, необходимо выявить его творческое начало и через бурю и волны вести страну к оздоровлению и расцвету, к созданию новых форм, которые неминуемо вырастут благодаря раскрепощению многих миллионов русских граждан от прежних форм политического и экономического уклада...
«Батюшки! — Глеб Максимилианович посмотрел на часы и спохватился: — Условились на десять минут, а проговорили час!»
— Да... — Обернулся наконец Лепин — весь еще во власти своих дум — и улыбнулся. — Если такие Архимеды идут с нами, мы перевернем Землю, хочет она или не хочет.
«Под дых»
В последнее время ему не спалось: то заботы одолевали, то ценные мысли, которые, как известно, приходят по ночам.
Вот и теперь: ворочался, ворочался с боку на бок — ни в одном глазу! Встал, покурил, опять лег.
Уже дней пять он ходит невыспавшийся. Голова точно обручем стянута. Давит, жмет затылок — так нужно выспаться, но, только было смежил веки, тут же вспомнил об австрийском инженере Эрнсте, который был у нас в плену и хотел помочь электрификации России. Глеб Максимилианович попросил Ильича, и тот телеграфировал Сибирскому ревкому, чтоб немедленно отправили в Москву — с наибольшими удобствами и быстрейшим путем — обер-лейтенанта Рудольфа Эрнста, находившегося в военном городке под Красноярском.
С тех пор минуло уже две недели, а о нужном электрике ни слуху ни духу. Надо бы напомнить, поторопить... Не забыть бы.
Вдруг забудешь?!
Стараясь не шаркать шлепанцами, Глеб Максимилианович пробрался из своей спальни в кабинет, включил лампу, черканул в книжке-«поминальнице», раскрытой на столе, заметил рядом свою фотографию:
«Странно! Откуда взялась? Разве что Зина положила? Зачем?.. Какой, однако, я здесь молодой, бравый! — Перевернул паспарту из добротного лощеного картона, усмехнулся, разглядывая рекламные призывы киевского маэстро, который «от двора его императорского величества государя императора удостоен заказа и награды» да к тому же еще «почетный член Парижской академии» — ни больше ни меньше!»
А что тут, в углу? Это уж его, Глеба Кржижановского, рукой: «Дорогой моей Зиночке в тягостные дни... 24 января 1904 года». Как же, как же! Попробуй забудь, как ходил сниматься на угол Крещатика и Прорезной. Не такое значение придавал он собственной персоне, чтоб увековечивать ее в разные моменты бытия. Да и дело отнюдь не располагало к тому, чтоб запечатлевать свои шаги па портретах — у жандармов их и без того достаточно. А тут специально пошел: Зина просила прислать ей в тюрьму «хотя бы карточку моего Глебаськи...».
Он бросился к ее комнате, но: «Сам не спишь — и ей не дашь...» Еще мама говаривала: нет большего греха, чем разбудить человека.
Глеб Максимилианович с трудом удержал себя, вернулся, достал из ящика стола заветную пачку: нежно хранимые письма Зины, все ее письма.
Вот как раз тогдашнее, четвертого января; на третий день после ареста она беспокоилась только о нем, о своем Глебе, наверное, он кашляет по-прежнему:
— Мой дорогой, прошу тебя всем сердцем, не придавай значения моему аресту, думай побольше о своем здоровье и непременно сходи к доктору. Пожалуйста, голубчик, исполни эту просьбу.
«Не придавай значения»!.. Уж кому, как не ему, члену ЦК, за причастность к которому взята Зина, — кому, как не ему, придавать значение?.. Женщина — всегда женщина...