Есть одна хорошая песня у соловушки —
Песня панихидная по моей головушке.
Цвела забубенная, росла ножевая,
А теперь вдруг свесилась, словно неживая…
Юрка долго читал Есенина. Так бывало под каждое воскресенье.
Лежа на топчане, я старался понять: «Почему в лагере люди пишут стихи?.. Почему Тодорский и Ватолин потянулись к поэзии, а Юрка весь живет Есениным?.. Почему Четвериков стал писать здесь новую поэму?..»
На 58-й авеню
Научную конференцию назначили на пять часов, в кабинете Баринова. Сам он пришел несколько раньше, листал медицинские журналы, книги.
Нововведение всем было по душе. Вольнонаемным медикам предоставлялась возможность совершенствоваться, а старым врачам-заключенным — хоть отчасти вернуться к теоретической работе.
Собрались как по уговору: все сразу. Не было только Кагаловского. Его опять за что-то посадили в карцер… Еле разместились в тесном кабинете. На скамьях и табуретах — заключенные, на стульях — вольнонаемные. Толоконников и я пристроились в дверях. Попросил разрешения присутствовать и Конокотин. Сел в углу, за цветами.
Баринов тусклым голосом начал говорить об особенностях работы врачей в лагере. Объяснил цель научных пятниц.
— Сегодня, — сказал майор, — на повестке дня — анамнез. Вы знаете, что к методу расспроса больных надо подходить не формально; а строго научно. В свете учения академика Павлова о высшей нервной деятельности и гениального труда товарища Сталина «Марксизм и вопросы языкознания» углубляется значение слова, посредством которого врач воздействует на больного…
Все, что затем говорил Баринов, я не слушал. Глядел на сидящих в комнате. Все они давно мне знакомы. Вот только Осипов новый — белобрысый, с болезненно-розовыми щеками. На прошлой неделе пришел к нам с этапом. Назначили его санитарным врачом. Теперь уже толстяк Заевлошин не будет отвечать за клопов…
Вчера у меня с Осиповым был короткий разговор в библиотеке.
— Вы коммунист? — спросил он.
Я кивнул. Осипов огляделся и, достав из бумажника, показал мне обложку от партийного билета.
— Я тоже… Не могу примириться с тем, что исключили…
Когда Баринов кончил говорить, стали задавать вопросы. В наступившей паузе раздался голос Конокотина:
— Я не ослышался, гражданин майор?.. Вы сказали, что крайне важно сочувственное внимание врача к физическим и душевным страданиям больного, все равно — здесь ли, на воле…
— Да! Весьма важно… чтобы собрать хороший, полный анамнез.
— Понял! — У Ореста Николаевича на щеках проступили красные пятна. — Тогда разрешите еще…
— Что еще? — нервно перебил Баринов.
— Вы имеете в виду, я так понимаю, и выдержку и такт со стороны врача — словом, все, что обеспечивает взаимное доверие…
— Да, так!
— И это распространяется на всех врачей, начиная с главного, гражданин майор?
— Сядьте! — крикнул Баринов. — Объявляю перерыв.
Конокотин вышел из кабинета и громко сказал:
— Майор считает мудрым только себя одного!..
Он направился в свою землянку.
Над конторским барьером склонился доктор Толкачев. Спросил меня:
— Как вам понравился дебют Конокотина?
— Понравился. «Внутривенное вливание»!
— Молодец! Вот такие, как он да Тодорский, говорю вам совершенно искренне, заставляют еще больше верить в справедливый исход всей нашей трагедии…
После перерыва на конференцию доставили «живой объект» — старика, страдающего острой формой кахексии — общим истощением организма. Его принесли на носилках. Откинули одеяло, сняли с больного белье. Вместо кожи — прозрачная пленка. Руки и ноги вытянулись, как у мертвеца. Голова набок. Старик судорожно зачмокал губами: просил пить.
Я не мог смотреть на человека-мумию и ушел из канцелярии.
В вечернем воздухе разлилась теплынь. Мошка впивалась в лицо, лезла в нос, в уши. Пришлось натянуть накомарник.
На скамеечке сидели, закутавшись в марлевые сетки, красноносый хлеборез и бывший (впрочем, и настоящий) кондитер Иван Адамович Леске, высокий, грузный. У надзирателей он был в особом почете, ибо обслуживал высокое тайшетское начальство. Ему доставляли масло, яйца, белую муку, и Леске на лагерной кухне, где варилась баланда, делал по спецзаказам печенье и даже фигурные торты. В такие часы около кухни останавливались заключенные, внюхивались в запах сдобы…
Хлеборез задержал меня, указав в сторону вахты. Оттуда по дощатым мосткам шел неуверенными шагами старшина Нельга. Поверх фуражки — сетка.
— Нализался начальничек! — усмехнулся Леске. — Даже сквозь маску видать.
Нельга приблизился. Мы — навытяжку. Старшина рыбьими глазами уставился на Ивана Адамовича.
— Ты… трубочка с кремом! Глядишь и думаешь: «Хорош гусь…» А? Думаешь?
— Никак нет, гражданин старшина. Я так не думаю. — Леске кивнул на красноносого. — Это он так думает!
Хлеборез захлопал глазами.
Нельга — на хлебореза:
— Ты?!
— Ничего подобного, гражданин старшина! Это Иван Адамович думает, что я думаю. А я ничего такого не думаю, что он думает!
У Нельги — мозги вразброд.
— Э! Мать-перемать… — Увидев поодаль надзирателя с приплюснутым лицом, закричал — Выгоняй на поверку ходячих… бродячих!..
На вечернюю поверку вышло человек двадцать.
Остальных подсчитывали на местах.
Нельга подозвал надзирателя:
— Иди в канцелярию к Баринову. Пересчитай, сколько там голов, хвостов!
Тот двинулся по дорожке. Карандаш за ухом. Под мышкой учетная дощечка. Головой — из стороны в сторону: не попадется ли блуждающая единица?
Нельга, хватая воздух руками, взобрался на бугорок. Там ветер. И хмель и мошку сгоняет.
— Разберись по пять!
Мы образовали четыре ряда.
— Внимание! — Нельга подтянул ремень на гимнастерке. — Вопрос: кто вы такие?
Голос из последнего ряда:
— Люди!
Нельга задвигал в воздухе указательным пальцем.
— Не-ет! Вы преступники… Это кто крикнул? Кто?.. Ты, косой? Я с тебя, гляди, наждаком форсу счищу!.. Вопрос: почему преступники? Ответ: потому, что совершили преступление. Ясно?..
Старшина тряхнул головой. Вероятно, мошка под сетку залезла. Поднял накомарник, сплюнул в сторону, снова натянул. Подал команду:
— Снять намордники!
Толоконников тяжело вздохнул.
— Пьяная морда… Э! Шут с ём!..
И первым сорвал сетку с головы.
И все сняли. Мошкара набросилась. Мы завертели головами, замахали руками.
— Мы не считаем вас за людей, — ораторствовал старшина. — Вопрос: почему?.. Ответ: потому, что вы не люди. Но мы делаем из вас людей. Тут идет… перевоспитание. Ясно?..
Вернулся надзиратель. Протянул старшине учетную доску.
— Сколько пар копыт? — грозно спросил Нельга.
— Девятнадцать.
— Их ты!.. Вроде не получается… Одного недобираем… В морге был?
— Тамо есть упокойник.
Нельга слепо уставился в доску.
— Который укрылся — душа вон и лапти кверху!
Стражи отправились на вахту подытоживать списочный состав заключенных.
Мы стояли минут тридцать, пока не донеслось:
— Р-ра-а-зойдись!
Нашлась, значит, потерянная единица. Виновата была арифметика…
По двору задвигались человеческие фигуры: шли дневальные с деревянными подносами на кухню за ужином, спешили в свои корпуса ходячие больные, застигнутые проверкой кто где, начали расходиться участники научной конференции.
Все больше сгущались сумерки. Небо из розового становилось малиновым. Набегали черные тени. У меня выдался свободный час, и я направился проведать старшего санитара десятого корпуса Ефрема Яковлевича Котика.
Лицо у Ефрема Яковлевича вытянутое, лоб выпуклый, слегка отвисшая нижняя губа, угловатый подбородок и тонкая, с выпирающим кадыком шея. Котика в шутку называли «пастором». После двухсуточного карцера у него под глазами набухли мешки.