В вагонзале нельзя было подойти к окну: оно в коридоре, а мы — под замком, за решетчатыми дверями «купе». Втиснули двадцать шесть дядек туда, где и шестерым-то тесно… Сидели, прислушивались к голосам на перроне…
Рассыпался трелью кондукторский свисток. Взвыл паровозный гудок. Дернулся вагон. Застучали колеса… Мы тряслись в душной каморке: кто — на полу, кто — на мешках, а кому посчастливилось — на полке, впритирку. Я очутился рядом с Митей, инженером Лебедевым и наборщиком Смирновым. Откашливания, вздохи и жестокий, неотвратимый стук колес. Тоска сгущалась… «Увозят… Куда? Кому это надо?»
Первым подал голос Митя. Он сидел, согнувшись, на мешке и с печальной улыбкой выталкивал из сердца песенные слова:
Пора в путь-дорогу,
Дорогу дальнюю, дальнюю…
Качну серебряным тебе крылом…
Умолк. И снова тихо. И снова стук колес.
Заговорил Смирнов.
— Меня, братцы, следователь окрестил троцкистом!.. Негодяй, фальшá проклятая!.. Какой же я троцкист, ежели всей душой за Ленина?! А схлопотал десять лет… Я, братцы, в одиночке башкой бился о стенку…
Смирнов закашлялся, затем протяжно, как от пронизывающей боли, замычал и обеими руками сдавил забинтованную голову.
Обрел дар речи и Лебедев. Он было начал кому-то объяснять устройство горного комбайна, но тут же стал говорить о том, как арестовали его и жену, опечатали их квартиру на Сретенке, а там… какие там книги!..
Надвинулся вечер. Лампочки в «купе» не было. Всех нас окутал мрак. Сверкали только стекла очков Смирнова: на них падала полоска света из коридора.
Первая «пересадка» была в Челябинске. Приехали ранним утром. «Черный ворон» отвез нас в пересыльную тюрьму. Попали в камеру к власовцам.
— Ну что, господа? — вопрошал один из них. — Жить стало лучше, жить стало веселей?..
Несколько дней провели в компании озлобленных, все на свете проклинавших людей. И опять — в путь-дорогу.
Погрузили в теплушку. С товарным составом потащились на север.
Лежали на голых нарах. В узком оконце виднелось небо, мелькали верхушки телеграфных столбов, галки на проволоках.
Ночью раздались сильные удары в стену вагона. Дверь звонко откатилась. Влез ширококостный, с двойным подбородком сержант. В руках — деревянный молоток, похожий на крокетный. За сержантом — два солдата с автоматами.
— Вста-ать! — гаркнул сержант. — Напра-аво-о!
Все кинулись направо. Прижались друг к другу, образовав живой шевелящийся ком. Я замешкался. Увесистый молоток упал на мою спину.
Я перебежал на правую сторону вагона.
Рассвирепевший начальник принялся перегонять всех налево. Подсчитывал:
— Р-раз, и два, и три… Живей, мать твою!.. Пятнадцать, шышнадцать…
Подсчет кончился.
— Жалобы есть?
— Есть! — отозвался тщедушный, человек в суконном картузе.
— А ну? — сержант замахнулся молотком.
— Погода плохая…
Солдаты хмыкнули. Сержант опустил молоток.
— Дуррак! — буркнул он. И — к автоматчикам — Запирай!
Конвоиры выпрыгнули из вагона. С шумом и руганью заперли дверь.
Под мерный перестук колес я все же задремал…
Очередным этапом стал Новосибирск.
В здание пересыльной тюрьмы нас вели по широкому двору. Слева были площадки, высоко огороженные металлической сеткой. Там топтались выведенные на прогулку этапники. Они беспокойными глазами припадали к сетке. Инженер Лебедев нес под мышкой скатанный в трубку ватман: получил разрешение взять в лагерь чертеж, продолжить прерванный труд. На одной из площадок кто-то, увидев Лебедева, крикнул:
— Артисты с афишей приехали!
В камере нашлись места только на полу. Я расположился неподалеку от двери. Тщедушный человек в картузе устроился возле параши, положил голову на крышку и тут же захрапел.
Ночью, заметив, что я не сплю, ко мне пробрался с ловкостью канатоходца молодой человек в драповом пальто и коричневых туфлях на каучуковой подошве.
— Разрешите причалить? — спросил он, пристраиваясь возле меня.
— Вон тот, около параши, некий Гуральский… Говорит, что старый большевик, лично знал Ленина… Верить тут никому нельзя. Брешут, не краснея… Длинным языком рыбку ловят!
Молодой человек был сыном русского эмигранта. Служил радиодиктором в Харбине. Подымив махоркой, сказал:
— В этой камере недели две назад сидел… и если не ошибаюсь… да нет, точно!.. сидел вот на этом самом квадрате, где и вы, московский писатель Исбах.
— Исбах? — переспросил я, вздрогнув.
— Да, Александр Абрамович… Лицо у него, помню, было меловое. Впрочем, мы все здесь не краснощекие. Он все время твердил: «Я ни в чем не виновен, ни в чем не виновен!..»
Харбинец продолжал еще что-то говорить, а я уже был в зале Центрального дома литераторов в Москве…
…Весна сорок девятого… Партийное собрание. На повестке — персональное дело Исбаха.
На трибуне — мертвенно-белый Александр Абрамович. Судороги как бы разрезают его лицо… Он настойчиво отрицает все обвинения во всех смертных грехах.
Я сижу в центре зала. Теряюсь… Как же так? Издавна знал Исбаха как талантливого очеркиста «Правды», критика, педагога! Значит, и я был обманут, и во мне притупилась политическая зоркость!
А теперь, следом за ним, двигаюсь по этапу!.. Теперь и меня там единогласно исключают, верят, что я враг?!. Что же происходит? Общий сомнамбулизм — общее расстройство сознания, общие автоматические действия? Конечно же, нет! Но чья же здесь действует злокозненная сила? Кто внушает нам этот страх, эту подозрительность, это неверие в человека?..
…Из Новосибирской тюрьмы нас — тридцать этапников — вывели в сумерки осеннего дня, втиснули в кузов, открытой полуторатонки и повезли через город, на вокзал. В кузове со своими сидорами мы стояли окостенелые, приплюснутые один к одному: ни пошевельнуться, ни глубоко вздохнуть… Инженер Лебедев обеими руками держал над головой трубку ватмана, держал, как последнюю надежду, как птицу, которая если выпорхнет из его рук, то унесет с собою и его жизнь… По краям машины сидели солдаты с автоматами.
Навстречу ползли автобусы, троллейбусы, бежали «Победы», грузовики. Новосел вез на тележке вещи. Промчался фургон, дыхнув ароматом печеного хлеба. Все это куда-то бежало, двигалось мимо нас, мимо, мимо!.. Сумерки сгущались и, словно в тумане, виделись дома, деревья, пешеходы… Вдруг наша полуторатонка остановилась. Забарахлил мотор. Из кабины выскочил шофер, поднял капот, стал ковыряться в машине. В глаза мне бросился палисадник, весь усыпанный яркими, как пламя, красными листьями. Они укрывали землю, повисали на тонких балясинах, кровавыми пятнами лежали на скамейке возле ворот. Перед домом торчали раздетые осенью деревья. С изумленной радостью смотрел я на опавшую листву, представил себя на аллее Сокольнического парка в Москве и на какое-то мгновение ощутил под ногами шуршание сухих листьев…
Станция Новосибирск. Снова тюремная теплушка, снова этапный путь…
Я лежал на верхних нарах и смотрел в оконце. Домики, мосты, речки, высокие таежные ели уплывали назад и назад, словно чья-то незримая рука вырывала их и уносила из моей жизни. А телеграфные провода, что непрерывно тянулись перед глазами, походили на стальные прутья в бесконечно длинном тюремном окне.
Еще сутки, еще другие… Наконец со скрипом откатилась дверь «телячьего» вагона и — команда:
— Вылазь! Приехали…