— Что ж с Великовичем?
— В одной из папок обнаружили статью Великовича о Безушко. Большую статью, посвященную памяти полковника в отставке. «Жизнь этого человека должна стать примером для подрастающего поколения. Это даже не жизнь, а горение яркого факела, огонь которого напоминает кровь, пролитую за свободу нашей Отчизны. Ветеран войны, он до конца оставался солдатом Родины…» И все в том же духе… Великович писал, что ему довелось беседовать с Безушко незадолго до его смерти, и тот много ему поведал о себе и своих танкистах. Несколько боевых эпизодов было описано в этой же статье…
Павел, затушил сигарету, встал и сказал Клаше:
— Я хорошо знал Леонтия Аркадьевича. Помню, я еще учился в школе, он приходил к нам в класс и рассказывал об упорных боях под городом. Мы слушали, как завороженные. Редкого обаяния человек… Когда он умер?
— Он не умер, — ответила Клаша. — Это Великович думал, что полковник не сегодня-завтра умрет. И поэтому написал статью, так сказать, посмертную…
Павел долго смотрел на Клашу не совсем понимающими глазами. Наверное, все это не укладывалось в его сознании. Или не верилось? Подлость ведь тоже имеет какие-то границы. Или не имеет?
— Сволочь! — вдруг крикнул он и забегал по комнате, продолжая выкрикивать ругательства.
Клаша, наблюдая за ним, уже жалела, что затеяла этот разговор.
— Что же потом с Великовичем? — наконец остановился Павел.
Клаша подробно рассказала.
Редактор вызвал Великовича из командировки телеграммой и приказал: «Когда этот щелкопер появится — немедленно его ко мне. И чтобы он в свою комнату не заглядывал». Так и сделали. Лишь только он появился в редакции, ему предложили зайти к редактору. Тот усадил его за стол напротив себя и, копаясь в бумагах, сказал: «Посидите пару минут». А сам отдал распоряжение вызвать к себе всех работников. Всех до одного…
И вот все пришли. Вежливо раскланялись с Великовичем, сели, ждут. Наконец редактор у него спросил:
— Вы подготовили очерк о Безушко?
— Нет, — ответил тот. — Ведь еще не время…
— Чему — не время?
— Давать очерк. Юбилей Безушко через неделю.
— А вы с ним встречались?
— Как же иначе? — улыбнулся Великович. — Я с ним беседовал не меньше двух часов. Очень интересный человек. О таких писать — одно удовольствие. Словно сам приобщаешься к чему-то великому, необычному… Жизнь, достойная подражания…
— Но пока вы о нем ничего не написали? — не глядя на Великовича, спросил редактор.
— О нем?
— Не обо мне же! — бросил редактор. — Я говорю о полковнике в отставке Безушко!
— Я вас не совсем понимаю. — Великович зачем-то встал, пожал плечами и оглядел сотрудников редакции, словно призывая разделить его недоумение. — Почему такой тон? Почему такие странные вопросы?
Вот тогда-то редактор и показал Великовичу его очерк, уже отпечатанный на машинке, и даже подписанный им, аккуратненько так подписанный, с завитушкой в конце. Показал и спросил:
— Может быть, вы потрудитесь объяснить всем нам, что это такое? Вот это, смотрите сюда!
Тот протянул было руку к очерку, но редактор сказал:
— Осторожно, этим можно обжечься… Так что же это такое? Мы ждем вашего объяснения.
Впервые за то время, что Великович работал в редакции, он по-настоящему растерялся и испугался. Обычно самоуверенный, наглый, над всеми едко-иронически посмеивающийся, старающийся всех незаметно унизить, сейчас он представлял собой жалкое зрелище. Стоял, забыв опустить протянутую к очерку руку, бледный, жалко хлопал глазами и переминался с ноги на ногу. Кажется, Великович все-таки хотел что-то сказать, но голос у него пропал, и он лишь шевелил губами. А редактор гремел, багровея с каждым мгновением:
— Вы что, проглотили язык? Может быть, вы все же расскажете нам, где вас учили подобной подлости? И кто вы, собственно, есть, Великович? Журналист или, или… — Он так и не смог подобрать подходящего слова и на секунду-другую умолк, потом, точно обессилев, опустил голову и закрыл лицо руками.
Великович попятился было от его стола, однако редактор, неожиданно резко отбросив руки от лица, сказал:
— Одну минуту. Прошу вас положить на стол удостоверение. Вы больше не работник газеты. Ну?
Великович безропотно подчинился.
— А теперь уходите, — сказал редактор. — Очень надеюсь, что в другом месте вы положите на стол и свой партийный билет. В том, что я помогу вам это сделать, можете не сомневаться. Уходите.
* * *
— Сколько же среди нас еще есть дряни! — воскликнул Павел, когда Клаша закончила рассказывать. — И самое обидное, что среди этой дряни порой встречаются те, кто носит партийный билет. И живут, не подыхают.
— Они не живут, — заметила Клаша. — Это не жизнь.
— Но ходят же по земле, дышат тем же воздухом, каким дышал и Алексей Данилович. А какое у них на это право?
Клаша не ожидала, что ее рассказ о Великовиче произведет на Павла такое впечатление. Его действительно словно кто-то встряхнул и вывел из того оцепенения, которое овладело им в последнее время. Правда, он и сейчас все как-то связал с Алексеем Даниловичем, и сейчас в первую очередь вспомнил о нем. Ему почему-то казалось, что если бы Алексей Данилович был жив, то великовичей было бы значительно меньше, и уж можно смело сказать, что Тарасов не позволил бы им носить в карманах партийные билеты. Уж Тарасов вытряхнул бы из них душу по-настоящему, потому что для него звание коммуниста было святая святых. Недаром Алексей Данилович как-то говорил — Павел до сих пор хорошо помнил его слова: «Когда-нибудь социологи совместно с медиками займутся вопросом: какая категория людей в нашей стране больше всего погибает от инфарктов? И наверняка в изумлении разведут руками: «Ба! Из десяти семь или восемь — коммунисты! Почему? А вот почему: ночей недосыпал — кто? С волокитой ежечасно схватывался — кто? Ни себя, ни других никогда не щадили, работали на износ, компромиссов не знали, с друзьями, если те сворачивали с нашей дороги, расставались, хотя часто испытывали и боль, и горечь… Вот, Павел, что тебя ожидает… Сладкая жизнь?»
Павел помнит и то, как он тогда ответил Алексею Даниловичу. Он сказал тогда: «Завидная жизнь!» Сказал искренне, потому что всегда по-светлому завидовал тому, как живет Тарасов. И сколько раз клятвенно себе обещал: «Буду жить так же!»
Теперь Тарасова нет. Кирилл Каширов сказал: «Нет и не будет больше судьи». «Выходит, коль нет и не будет больше судьи, значит, живи теперь, как хочешь? Дайте мне покой, я тоже хочу вкусить от всех земных благ, хватит с меня бессонных ночей, хватит с меня суматошных дней. Ой, какая завидная жизнь! А великовичи пускай ходят по земле во весь рост — наша хата с краю, мы ничего не знаем. Кто — мы? Людишки, подобные Павлу Селянину…»
У него был старенький, сохранившийся со школьной скамьи портфельчик — подарок отца, дорогая реликвия, — в котором он держал свои документы: свидетельство о рождении, аттестат зрелости, диплом инженера, брачное свидетельство. И последний — самый ценный из всех документов — рекомендация Тарасова для вступления его, Павла, в Коммунистическую партию. Это было как духовное завещание Алексея Даниловича. Разглядывая строки, написанные рукой Тарасова, Павел испытывал такое чувство, словно он вновь, после разлуки, встретился с ним, и вот они сидят вдвоем за столом, и Тарасов говорит: «Я хочу, Павел, чтобы ты был настоящим коммунистом…»
Строки расплываются в глазах, и сквозь них Павел видит измученное болью лицо Алексея Даниловича, лицо человека, который оставил в его душе такой неизгладимый след. Что-то в чертах этого лица есть от Андрея Ивановича Селянина, отца Павла. Может быть, упрямые складки между бровями, может быть, свет добра в глазах… Или еще что-то? У них ведь одинаковая судьба: оба ушли из жизни, как настоящие солдаты…
Строки расплываются, и за ними Павел видит могилу, склонившуюся над гробом жену Алексея Даниловича, и, точно издалека, слышит голос Евгеньева: «Умер человек, носивший высокое звание коммуниста… Он мог бы еще жить и жить, если бы сердце у него было холоднее…»