— Неплохо, — согласился Тарасов.
Ему вдруг захотелось понять: кто же она есть, эта незнакомка? Все в ней казалось естественным — и голос, и по-русски медлительные, но ловкие движения, и взгляд спокойных серых глаз, то утомленных, то озорных. Длинные густые ресницы были совсем не накрашены, слегка припухлых губ тоже не касалась помада, и цвет ее лица даже при люминесцентном освещении казался естественным и здоровым. Но как понять ее слова: «Представим, что здесь терем-теремок, оторванный от всего мира, и мы — его полные хозяева?» Что это в ней — романтика детской непосредственности или намек видавшей виды женщины?
По натуре своей человек очень порядочный, Алексей Данилович и в других людях больше всего ценил именно это качество.
Он не считал себя ханжой. Просто женщин, кроме Татьяны, он не замечал. Ему никто другой не был нужен, ни на кого другого свою Татьяну он не променял бы. Сравнивая ее с другими женщинами, Алексей Данилович и в них хотел видеть такую же честность, такую же чистоту и незапятнанность, и если ничего этого не находил, то, хотя и не делал каких-либо крайних выводов и широких обобщений, все же в нем что-то постоянно протестовало.
Елена Алексеевна между тем закончила свои хлопоты и весело проговорила:
— Ну что, Алексей Данилович, начнем?
Он улыбнулся:
— Начнем.
Тарасов давно не пил спиртного и уже после двух-трех рюмок почувствовал, как расслабился и все вокруг приняло необычные оттенки. Ему стало легко — необыкновенно легко после той изнуряющей борьбы с наступающим на него мраком, которую он вел денно и нощно и которая его исподволь опустошала. Черт подери, здесь действительно великолепный теремок, и это замечательно, что за окном вагона такая несусветная мерзость. Пускай себе там хлещет дождь и стынут на холоде лужи, пускай себе сырая мгла окутывает тот, заоконный мир — в теремке тепло и уютно, приятный голос Елены Алексеевны уже не кажется чужим и незнакомым:
— Давайте еще по одной, Алексей Данилович! Вы ведь сами сказали, что будем пировать по-настоящему…
— Давайте, Елена Алексеевна…
Ржаное поле — это далекое, милое детство. До войны, когда еще были живы отец и мать, Алешка с дружками уходил на поля соседнего с городом колхоза. Уходили обычно на ночь — ни отец, ни мать этому не противились: пускай мальчишка почаще бывает в ночном, пускай его душа впитывает все, чем природа богата. И она, душа Алешки, действительно раскрывалась перед удивительной гармонией того мира, в котором ему надлежало занять свое место под солнцем.
Больше всего он любил лежать во ржи, вдыхая ни с чем не сравнимый запах спелых колосьев. Он не променял бы этот запах ни на какой другой, хотя даже себе не мог объяснить — почему. В его представлении ржаное поле было изначальным сотворением всего живого на земле — именно отсюда вышли первые люди, первые звери, из-под спутанных ветром колосьев вылетели первые птицы, выползли первые букашки. Потом, повзрослев, он посмеивался над наивной своей детской фантазией, но до сих пор запах созревшей ржи был для него как далекий, но незабытый сон…
Не совсем отдавая себе отчет в том, что делает, Алексей Данилович неожиданно протянул к Елене Алексеевне руку и, коснувшись ее ржаных волос, не то погладил их, не то лишь пытался погладить, но она резко отклонила голову в сторону и даже подняла руки, словно защищаясь от него, и так же резко, испуганно выкрикнула:
— Не надо! — Потом уже мягче повторила: — Не надо, прошу вас.
И сразу Алексей Данилович увидел и почувствовал, как исчезло ее оживление, и понял, что оно было напускным. Наверное, женщина под этой маской хотела скрыть тяжесть каких-то, одной ей ведомых, чувств или хотела забыться, но стоило ей лишь подумать, что кто-то посягает на ее честь, как все в ней немедленно восстало.
— Я не хотел вас обидеть, Елена Алексеевна, — смущенно проговорил Тарасов. — Поверьте, ничего дурного у меня и в мыслях не было. Если можете, простите меня.
Ему действительно было очень стыдно и перед женщиной, и перед самим собой, он готов был сделать все, что угодно, лишь бы она поверила в его искренность, и Елена Алексеевна, внимательно поглядев в его открытое лицо, улыбнулась:
— Пожалуй, я сама виновата. Напустила на себя бог знает что, вот вы и подумали…
— Нет-нет, ничего я не подумал, — возразил Тарасов. — Если хотите, я уже в первые минуты усомнился в том, что вы такая, какой желали показаться. И, если честно говорить, не усомнись я в этом, вряд ли мне понравилось бы ваше присутствие здесь.
— Это правда? — спросила Елена Алексеевна.
— Это правда, — ответил Тарасов.
Она долго молчала, отвернувшись к окну и глядя в темноту, а Тарасов почему-то подумал, что Елена Алексеевна видит там то же, что видел он: сырую мглу и стынущие омертвелые лужи. И ему стало еще горше оттого, что своей нечаянной неосторожностью он сделал больно человеку, который совсем этого не заслужил.
— Рядом есть свободное купе, — сказал он. — Будет, пожалуй, лучше, если я перейду туда.
Елена Алексеевна обернулась и, доверчиво улыбнувшись, ответила:
— Нет. И не надо терзаться, Алексей Данилович, ничего ведь особенного не произошло… Давайте-ка выпьем еще по рюмочке коньяка. В такую-то непогодь…
— Не много будет? — улыбнулся Тарасов.
— Не много. Иногда хочется, чтобы стало легче на душе.
— У вас тяжело на душе?
— Бывает, — Елена Алексеевна тряхнула головой и налила Тарасову и себе по рюмке коньяку. — А знаете, Алексей Данилович, в вас есть что-то очень доброе, располагающее… Сейчас я почему-то подумала, будто знаю вас давным-давно. И я не могу побороть в себе желания рассказать вам, почему у меня бывает тяжело на душе.
— А разве обязательно подавлять это желание?.. — участливо спросил Тарасов.
3
Они так и не уснули до утра. Сидели друг против друга, и Елена Алексеевна сбивчиво, иногда останавливаясь, словно набираясь душевных сил, иногда торопясь, будто боясь, что у нее не хватит времени, рассказывала Тарасову о своей жизни. Он слушал ее, не прерывая, слушал с таким вниманием, точно ему надо было запомнить каждое ее слово, а сам не мог отрешиться от мысли, что судьба этой женщины может стать судьбой Татьяны — тяжкой судьбой, которая давит человека, как глухая ночь.
…Елене Алексеевне было тридцать два года, ее мужу в этом году исполнилось бы сорок три. Они поженились двенадцать лет назад и через год уехали из Кадиевки в Сибирь: его пригласили туда на должность начальника строительно-монтажного управления — в тайге, в глухомани, в вековой дремучести начиналась большая стройка народнохозяйственного значения. Вначале Федор сомневался: поедет ли с ним в такую несусветную даль, почти на край земли, Елена? Молодая красивая женщина, только-только начинающая самостоятельную жизнь, и вдруг — Сибирь, белые снега, лютые морозы и гнус…
Она, смеясь, сказала:
— А княгиня Волконская? Я — хуже?
— Но ты не княгиня, и меня не ссылают. Все добровольно.
— Тем лучше.
Она боялась лишь одного: зная характер своего Федора, его неуемную страсть к работе («Иногда мне казалось, что работу он любит больше, чем меня. Заглянет, бывало, домой на час-полтора, словно на огонек, перекусит, подремлет — и снова бегом. На прощание скажет: «Не сердись, Ленка, я всегда с тобой!»), она думала, что там он ее совсем забросит. И, к счастью, ошиблась. Именно там Федор раскрылся перед ней как человек необыкновенной души. Господи, таких людей не было, нет и не будет!.. Конечно, он и там работал до одурения. Но вот примчится домой, подхватит Елену на руки, закружит, потом посадит на колени, сидит, молчит и просит ее помолчать. Бегут, бегут минуты, а они сидят, будто завороженные своей любовью.
Через год или полтора на стройку приехал новый прораб — совсем недавно из института, красавец парень, на Есенина чем-то похож: голубые глаза, умный чистый лоб, мягкие льняные волосы. И Есенина читает бесподобно: слушаешь его — и видишь Россию.