— Я вас тогда в подвальчик. Шубу-то прихватите, холодновато там.
Он провел их в конец коридора, спустился по лесенке.
В подвале и впрямь было холодно, темно, держался в воздухе терпкий запах иодоформа, каких-то лекарств. Тусклый свет лампочки озарил вспухшие от сырости стены, широкий диван, обитый черной, поблескивающей кожей, какие-то тазы, шкаф с инструментами, кучу марли в углу.
— Тюфячков лишних нет, — потирая зябко руки, признался доктор. — Сами понимаете, как тряпки сейчас ценятся на рынке.
— Ничего, — махнул рукой Оса, — шубой прикроемся. — Вошей боится, — когда доктор ушел, проговорил он с тихой злобой, — боится как бы тифозную ему в дом не пустили.
— Пристрелить его надо бы, — проговорил хрипло Симка и так громко, что Оса вздрогнул. — К чему он. Чай, если б доктора́ лечили, погостоев не было бы.
— Пригодится, — ответил, помедлив. Нагнулся к мешку, выкидывая на кожу дивана хлеб, сало, кружку, штоф старинной работы, четырехгранный, из зеленого стекла с витой надписью: «Как станет свет, призвать друга себе в привет». Открыл стеклянную пробку, склонил горлышко над кружкой и удивился, увидев, как подпрыгивает струя самогона. Вроде бы не напуган был, а рука дрожала.
Зажмурившись, стал пить самогон, обжигающий кислой жгучей вонью горло. А сверху, откуда-то из глубины дома, вдруг поплыли звуки музыки. Казалось, что каждый кирпич в стене отдает дрожащий гул.
— На пианино, — пояснил Оса, ставя кружку на диван. Налил в нее новую порцию для Симки, выложил молча кусок сала.
Вдруг улыбка озарила грубое скуластое лицо Симки, проговорил с какой-то пугающей нежностью:
— У супружницы Юрия Михайловича, у Лизаветы-то, баян. Поиграл я. Тоже могу музыкантом.
Оса дико захохотал и осекся, наткнувшись на ледяной взгляд «коменданта смерти». Наклонив голову, торопливо сказал:
— Да я ничего, так...
Отвалился на шубу, снова оглядел этот подвал с единственным зарешеченным окошечком. «Как тюрьма, — подумал неожиданно. — Сами в тюрьму пришли». Он закрыл глаза и, как наяву, увидел вставших в дверях, под этой тусклой лампочкой, людей в черных куртках, с наганами в руках. Вот один из них — он почему-то похож на председателя Никульского волисполкома Афанасия Зародова, — подходит, тяжело и косолапо ставя ноги. Подымает наган, целит в голову Ефрему.
— Уйдем-ка, Симка, — вырвалось у Осы невольно.
Симка кончил жевать и уставился непонимающе на него. Вот откинул сальной ладонью тоже сальные, рыжие волосы со лба. Может, чтобы получше разглядеть. Уж не подумал ли, что он, Оса, рехнулся. Схватит сейчас обрез... А может, это и к лучшему, все страхи в темноту, как в прорубь головой. Но Симка обнажил редкие, крепкие, с желтизной зубы, тряхнул волосами:
— В Андроново я пойду, так и быть. За патронами-то. Да поиграю, может, на баяне у супружницы Юрия Михайловича, Лизаветы.
Оса быстро глянул на лицо Симки — увидел раздвинутые в мечтательной и дурной улыбке толстые губы. Подумал: «Уж не влюбился ли он в жену Мышкова. Такое-то страшилище».
— Давай, — сказал, тоже улыбнувшись. — Поиграй, а потом возьмешь у Филиппа патроны и пироксилин. В субботу аль воскресенье около полудня. Коль его не будет, за боровом под льняными омялками. Оставляет там, если мы запаздываем.
— Знаю, чего там, — буркнул Симка. — Сам ходил.
— А потом иди в Аксеновку к «хромому» или к Грушке Кувакиной в Хмелевку. Там узнаешь, где мы.
И снова рука его потянулась к фляге. Из коридора вдруг донесся долгий звонок, послышался женский голос из-за открытых дверей. Ему ответила, вероятно, жена Фавста Евгеньевича.
— Доктор сегодня никого не принимает... Если что — завтра.
— Доктор наш вроде как повитуха, — пришел наконец-то в себя Оса. — Уж не здесь ли он баб лечит... Денежки гурьбой, видно.
— Зажиточные мужики, дредноуты, — закричал он вдруг, — а сам боится мужика в дом пустить.
— Пристрелить его надо, — вновь предложил Симка.
Оса остыл сразу, покачал головой, сказал нехотя:
— Не надо... А пули береги продналог приветствовать.
Глава третья
1
Базары в Никульском собирались по средам, как завелось издавна. В прежнее время каждый торговец пристраивался на указанное ему миром место. Скупщики льна, или гуртовщики, — возле трактира, по огороду; торговцы сеном, или сенники, — ближе к пруду, под горой; горшечники с горшками и кувшинами — напротив зимней и летней церквей; лоскутный ряд располагался за церковной сторожкой; барышники водили лошадей в березовую рощу, которая кончалась вспольем — запашкой, принадлежавшей графу Шереметьеву; грабельщики и бондари выставляли свои поделки возле стен пожарного депо.
Весной двадцать первого года этот порядок был нарушен. В толпе сновали и грабельщики с граблями и косами на плечах, и тут же колотили палками горшечники, скрипели колеса подвод с дровами или сеном, на земле прямо сидели корзинщики с корзинами, ругались неизменно горожане, меняющие миткаль, одежду, выпаренную соль, так называемую «самоварку», мелкую и белую, на яйца, на шерсть, на холсты домашней работы, на картошку. В цене были лошади, цикорий, табак, а соль в особенности. За соль можно было купить и коробок спичек, и лошадь. Шла бойкая торговля самогоном из-под полы, хотя всем был известен запрет на эту торговлю. С одной из подвод, окруживших площадь, Костю окликнули:
— Эй, в синих штанах.
Широколицый толстый увалень-парень манил к себе пальцем. Длинный тулуп на нем был нараспашку; под тулупом военная гимнастерка, черные галифе; сапоги с галошами плотно стягивали короткие ноги. Шапка сбилась на затылок, открывая лысую голову, — от болезни, видно, — поросшую чуть заметными белесыми волосами. На щеках, пухлых по-детски, лежали пятна загара, похожие на коричневые пластыри. Смотрел он почему-то одним глазом — бледно-синим, другой был прикрыт покрасневшим веком. Парень взял Костю за ворот кожуха, подтянул к себе, дохнул жарко винным духом:
— Не попить ищешь, паря?
— А что? — спросил, притворяясь непонимающим, Костя.
Возница без слов похлопал по карману тулупа — глухой звук засвидетельствовал, что в тулупе, в кармане, хранится бутылка «первача».
Брать его и вести к Колоколову в волостную милицию Костя раздумал: кто знает, откуда он, этот парень. Да и не самогонщиков выявлять приехал он в Никульское.
— Погодя уж что.
— Погодя, — крикнул вслед ему парень. — Погодя шиш найдешь у меня в кармане. И сам хорошо выпью... А может, корешка цикорного купишь, эй!.. Рижный корешок-то.
Костя не отозвался. Нет, и цикорный корешок, высушенный в риге, был ему не нужен. Он шел между возами, оглушенный скрипом колес, голосами торговцев, бряканьем палок по горшкам и крынкам, ржаньем лошадей, руганью подвыпивших мужиков. Чутко прислушивался к словам:
— Чай, через неделю и запашка... не наездишь тогда...
— Ни карасину, ни муки...
— Не-е... «самоварки» мне не надо. Как сырость, так синяя вся...
— Вот-вот сын из Красной Армии... Нынче сруб поставим, а на будущий год обошьем.
Смачно чавкала грязь под ногами десятков людей, заполнивших площадь, солнечные блики полыхали жарко на горшках, на крынках, в лужах, на расписных дугах лошадей, на лезвиях кос. С реки дул ветер, пахнущий подвальной сыростью, раскачивал табачные дымки над головами крестьян, трепал шарфы и платки, гнул голые сучья берез, вставших по сторонам площади, как безмолвные белоногие часовые. Возле одной такой березы собралась толпа: рыжий мужичонка торговал лошадь у двух парней, одетых в короткие тяжелые полушубки, высокие папахи. Мужичонка покрикивал, расхаживая неторопливо вокруг буланой масти лошади:
— Миллион я, энта, вам ссужу, а вот как она после первой борозды обезножит, что я тогда буду делать?
Парни взахлеб, перебивая друг друга, расхваливали свой четырехногий товар. Да они в случае чего готовы вернуть этот несчастный миллион, коль такое дело, сами хоть сейчас поведут лошадь в борозду. Да они вроде как слезами обливаются, продавая дядькину лошадь, потому что великая нужда заест больного дядьку без лошади. Ну, уж коль не верит покупатель, пусть идет своей дорогой. Один из парней взял лошадь за узду, повел ее в сторону, вроде бы как отхотел продавать. В толпе образовался просвет, и в этом просвете Костя увидел катившую краем дороги подводу, а в ней Филиппа Овинова. Спиной к Филиппу сидел старик в армяке, замотавший шею шарфом. Голова была обнажена, и ветер трепал седые волосы. Что-то знакомое показалось Косте, и он быстро пошел через толпу наперерез подводе. Филипп заметил его и остановил лошадь. Правая рука утонула в бурой соломе.