Костя нахлобучил поглубже на виски папаху:
— Я не укрываться приехал, — сказал он нарочито обиженно, — а на «Неделю красного пахаря».
И, увидев искривленные в усмешке губы Саньки, охваченный недобрым предчувствием, он снова подумал о кольте.
Глава четвертая
1
От Воробьиной мельницы сорок верст до уезда, двадцать до Никульского, пять до Игумнова. Склон, возле которого она была выстроена, зарос березами. Ежегодные ручьи размыли песчаную почву, обнажили канатной толщины корни, и склонились печально многие деревья.
Река здесь, вдали от людских глаз, течет плавно, неторопливо, поплескивая возле камней-валунов, завиваясь в омуты, с кругами на воде от играющих шумно язей, жерехов, щук.
Здание мельницы — высокое, бревенчатое, с узенькими окошечками под самой крышей — сохранилось. Мельничные снасти пришли в негодность, были раскиданы. Жилой дом и постоялый двор сгорели в начале двадцатого года по неизвестной причине. Сам хозяин сбежал. Стоило только дезертирам из банды Осы отобрать муку, приготовленную для красноармейцев, как собрал вещи, погрузил на подводу и вместе с семьей скрылся куда-то.
Сохранились еще разбитый амбар с выбитыми дверями и банька в низине, у реки, у заводи, засыпанной густо прошлогодним листом, гнилой щепой, прибитой невесть с какой стройки.
Вот здесь, в этой баньке, и квартировали сейчас остатки банды. Появились в ней еще двое. Одного Оса сразу увидел, едва вошел в предбанник из вечерней темноты. Это был Кроваткин. Он сидел на куче грязной соломы, раскинув полы шубы-«сибирки» — широкой внизу, как сарафан, и узкой в талии. При свете огарка читал сонник, — маленькую книжонку в пергаментном переплете. Качал при этом коричневым, как пасхальное яйцо, черепом: то ли удивлялся, то ли сердился. На вошедшего не обратил внимания и лишь по привычке подтянул к себе короткий кавалерийский карабин с расщепленным прикладом.
— Христос воскресе, Матвей Гаврилович, — насмешливо обратился к нему Оса, сгибая шею под низким потолком, разглядывая с любопытством нежданного гостя. — Как это ты опять к нам?
Кроваткин отложил книжку на колено, посмотрел, помаргивая красными веками. Худое лицо его с выпирающими резко скулами, с налипшей на кости дряблой кожей исказилось вдруг. Завопил, подергав головой:
— Злоба меня душит, Ефреша! Ох, как душит. Будто пальцами за горло.
И он постукал кулаком по кадыку, заросшему клоками седых курчавых голос. Говорить не стал, только покашлял быстро, как поклохтал. Ответил за него Розов (сидел он тоже на полу, на соломе, спиной к карабинам и винтовкам, грудой приставленным к печи, и улыбался непонятно чему):
— По Калине он печалится. На его глазах застрелили милиционеры Калину вчера за Хмелевкой.
— Как же так? — спросил Оса, переводя взгляд с Розова на Кроваткина.
— А так, — опять отозвался тихо Розов. — Пришло время и для него. Жизнь и смерть, Ефрем, не разделишь пополам, они рядом, точно два глаза.
— Колоколов это, — успокоившись, сопя носом, стал быстро говорить Кроваткин. — Он согнал милицию. В ногу подстрелили Калину. Ковылял за нами, потом сил не стало, упал в межу. Раза три выстрелил по милиции, а последнюю в себя. Видели мы из лесу, так до сего мороз по коже дерет...
Оса шагнул к скамье, сел возле Срубова. Молча допаливал Васька окурок, ворочал вылупленными глазами. Пальто накинуто на плечи, босые ноги на скамье. Тряхнул кольцами цыганских волос, выплюнул окурок на пол, добавил хрипло:
— Погуляли зато они...
Оса вспомнил тут, как прошлой осенью уходил из банды Кроваткин с Калиной. Решили поживиться на почтовом тракте у крестьян базарным кушем да у председателей сельсоветов налоговыми деньгами. Ушли с ними пятеро забулдыжных парней, которым надоела лесная глухомань да сырые блиндажи.
Представились замятые сапогами последние комья серого снега на полях, тело огромного мужика с румяными щеками, чистыми, как у молодайки.
— Много ли накопили деньжат? — спросил он, мотая головой, прогоняя из глаз раненого Калину.
Кроваткин взял снова в руки книжонку. Указал ею на стоявший под лавкой деревянный сундучок:
— Вот вам, хоть советскими, хоть николаевскими кредитками, керенские есть и катеринки. Полная укладка[2]. Куда только с ними?
— А копил, — усмехнулся Оса. — Дошло вконец-то, куда с ними. Дружки-то твои где, Матвей Гаврилович?
Кроваткин перекрестил лоб, торопливо ответил:
— Троих на хуторе, за Аксеновкой взял красный отряд в риге. Прямо со сна. Двое на Украину подались. Вот и я туда собираюсь. Как растормошим обоз, так и за посох.
— Какой обоз? — спросил Оса. — Что это надумали, Василий?
Срубов облизнул красные губы, вытер их рукавом, ответил спокойно и сонно:
— А выкинем напоследок колено... Расскажи-ка, Павел.
Розов обернул зардевшееся кумачом лицо, потер аккуратный пробор на голове. Так бывало всегда, когда попович не решался говорить о чем-либо.
— А чего тут... На станции был я. У заведующего ссыпным пунктом узнал, что семена повезут завтра в Игумново. Чтобы сеять на нашей земле. Вот утром и надо обоз встретить да проверить, в сохранности ли везут кооператоры эти семена, да мануфактуру, да керосин. Что-то долго ты у доктора, — обратился он в свою очередь к Осе. — Мы уж подумали, что женился там в городе, или же в начальники тебя произвели. И где Симка остался?
— А что думать, — отрезал, злясь почему-то, Оса. — Дороги-то вон какие... Симка в Андроново, а я в Красилово завернул. Похлебал кислых щей с грибами у родителей, переоделся в шинелишку и ушел тут же... Все чудилось — кто-то следит за домом. По гуменникам уходил, будто с покражей за плечом. Это из своего-то дома!
— Что чудится всегда, это верно, — подхватил Розов. — Помнишь, пришли мы к моему отцу. Моемся в баньке, а маузер в руке вроде мочалки. Пили чай, и тоже уши наготове, где-то скрипнет — так и подскочишь. И тоже не до сна.
Его перебил Кроваткин, сурово глядя на Розова:
— На «Дарью засори проруби» наведался я в Игумново. Домой не пошел — мало ли, сидит кто на чердаке. А завернул через овин к сестре, что за Федькой Клязьминым. Говорю ей: сбегай к моим. Принеси полегче пальто вместо этой вот «сибирки». А Федька мне на дверь показал. Не то, дескать, властям...
— Из карабина бы его, — выругался Срубов, скрипнув скамьей. — Клязьмины и всегда-то в агитаторах ходили.... Санька вот только не пойми за кого... И тех честит, и этих.
— Сестру пожалел, — забормотал снова Кроваткин. — Заплакала, умолять стала меня. Ну и ушел я. Не сворачивая домой. Думаю, и верно — Федька найдет милицию. А зато вот так, в «сибирке», — пошлепал по коже шубы. — Парюсь...
Запустил пальцы за ворот мятой и грязной рубахи, поцарапал себя с наслаждением:
— Блох развел... Весь зачесался. В этой баньке бы помыться с веничком.
— Помойся, если котел треснул! — засмеялся Срубов.
Оса тоже подумал о бане и тоже поскоблил за лопатками:
— Как уедем — так в первом же городе помоемся.
Он поднялся, прошел в баньку, где пахло березовым листом, сыростью. Здесь, на полке, в нижних рубахах играли в карты Мышков, Растратчик и еще третий с льняными волосами, с усиками, одетый в поддевку серого шинельного сукна, яловые сапоги. В нем Оса признал Никиту Ваганова, сына торговца из деревни Ополье. Перед революцией, в зимы, не раз приезжал к ним в Красилово на розвальнях. А в розвальнях постукивал на ледяных ухабах дороги деревянный сундучок чаще с женским товаром: бусами, тесемками, веерами, душистым мылом, цветной швейной бумагой, платками, ландрином. Как овцу к соли, так и девок деревенских манило к этому сундучку. Обступят, бывало, со всех сторон, а он только покрикивает, да посмеивается, да пощипывает девок за бока. Был он парень с приятным лицом, бойкий, прибаутник и картежник заядлый. Поторговав, искал себе приятелей на карты, на вино. Нередко уезжал из деревни с пустым сундучком и с пустыми карманами, но с гиком, с матерщиной, а то и с красным от крови, разбитым в потасовке носом. Как уж он выкручивался потом перед своим отцом — строгим и набожным человеком, какой-то дальней родней Жильцову! В гражданскую войну Никиту тоже призвал волвоенкомат. Но он укрылся на Воробьиной мельнице. Потом вдруг пропал — оказалось, с десятком других дезертиров клюнул на амнистию, объявленную Советской властью, и вышел из леса. Сколько-то посидел в лагере, а потом все равно записали его в красноармейцы, услали на какой-то фронт. И вот он — как гриб, вырос в лесу.