Писатель-моряк пропагандирует морской словарь. Он очень старательно втолковывает его своему читателю.
Но разве нельзя без этого обойтись?
Попробуйте подставить вместо «скатывали» — мыли, вместо «принайтовывали» — привязывали и т. д., описание станет неточным. Эти термины подменить нельзя, наши слова выражают другие понятия, в данном случае общие контуры действий, но не те конкретные действия, которые изображает писатель.
Эти термины здесь необходимы. Можно бы заменить эти термины только подробным раскрытием их значения. Писателю кажется, что он поступает экономней, давая их с примечанием. В этом его ошибка. Он не умеет вводить профессиональные слова. Если бы Соколов-Микитов остался верен своему принципу и последовательно объяснял в подстрочных примечаниях все свои «маринизмы», его сборник имел бы устрашающий вид комментированного издания, вроде учебного издания «Божественной комедии» или «Энеиды». Вероятно, подумав об этом, Соколов-Микитов оставил многие специальные термины без объяснений (например, «сижу на клотике, как воробей» — с. 17; «топовые огни желтели мертво» — с. 162), причем контекст обычно не помогает у него читателю разгадать смысл незнакомых терминов.
Это — невыгодный, неловкий способ обогащения литературного языка, он заимствован из научной практики, но редко бывает уместен в беллетристике.
Довольно примитивным способом уснащает и Чумандрин язык романа «Фабрика Рабле» цитациями диалекта рабочих.
«Ну что? — подойдя к столу предфабкома, спросила у Хроловой Варя. — Что нового слыхать? У нас бабы гужуются почем зря, — добавила она для предфабкома.
— Ну и зря гужуются, — слабо махнул он рукой и потянулся на стуле всем своим рыхлым телом.
— Вообще, знаешь, у нас работницы любят, чтобы пошуметь да погорлопанить, а чтоб обсудить по существу— тут их нет» («Фабрика Рабле», «Роман-газета», №15(27), с. 6).
Из последней фразы читатель может строить предположения о значении слова гужуются, он неуверенно догадывается, что это значит «шумят, бунтуют», но может быть и что-нибудь совсем другое, например, «шушукаются, злословят, волнуются»...
Еще менее вразумительно поставлен диалектизм в другом месте:
«Да ведь он же говорил с хозяином! — кивнула в сторону Фарафонова Телефина. — Небось, не сказал тот, что, мол, ничего подобного, никакого сокращения не будет...
— На бога берет — и больше ничего...
— А какой ему расчет? — переступил с ноги на ногу Земляк» (там же, с. 9).
Дальнейших примеров приводить не буду, хотя их у Чумандрина достаточно.
Когда писатель теряет (или не приобрел) ощущение различия между диалектом и литературным языком, и, не задумываясь, берет из диалекта все, что придет в голову, лишь бы точно воспроизвести речь той социальной группы, какую представляют его герои, он создает любопытный для лингвиста языковый документ, но не достигает этим «художественной правды». Читатель остается в затруднении, если он не владеет тем же диалектом, а ведь это для него совсем необязательно.
Но вот другой, уже зрелый и искусный писатель — А. Серафимович — производит куда более смелый эксперимент: скрещивает с русским языком украинский, собственно один из северо-кавказских диалектов украинского языка. Он избегает таких слов и оборотов украинского языка, какие были бы непонятны русскому читателю[128]. Его солдаты, казаки и беженцы — «иногородние» — говорят обычно на условном диалекте. Показателем диалектичности речи у них выступают обычно два—три звуковых или формальных признака:
«Та це же кулачье и здалось!»
«Сынку, сыне мий! Вмер».
Обычно Серафимович чередует понятные украинские слова или фразы с чисто русскими, он как бы переводит часть реплики своего героя на литературный язык.
«Та у него семейство там осталось! А тут сын, вишь, лежит»[129].
Словарные и конструктивные замены украинской речи русскою, производимые в «Железном потоке» А. Серафимовичем, надо признать удачными и уместными, ибо подлинный диалект без всяких ограничений и замен очень сужал бы круг «подготовленных» читателей романа, сделал бы его книгой для немногих.
4. НЕСКОЛЬКО ТЕОРЕТИЧЕСКИХ ЗАМЕЧАНИЙ
Реализм в языке литературного произведения несовместим с пуристическим обереганием традиционных норм литературного языка. Поэтому уже дореволюционный язык реалистической литературы давно перестал быть книжной формой узко классового языка буржуазии, но элементы городских и сельских диалектов включались в него скупо, медленно, не без сопротивления кастовой и классовой литературной среды. В большинстве случаев эти включения диалектизмов производились на основе точного наблюдения и знания; диалектизмы служили сигналом правдивой передачи натуры. Обновленный русский литературный язык пореволюционной поры принял в свой состав немало диалектических элементов, особенно из городских диалектов. И эти пополнения и замещения так упрочились, «натурализовались» в литературном языке, что их уже трудно обнаружить. Открывая газету, едва ли вы замечаете в ней новые пореволюционные слова, выражения, пришедшие именно из разговорных диалектов (такие, например, как увязка, неполадка, перебой, неплохие результаты, в общем и целом, никуда не годится, трепачи и бузотеры, запорол деталь и т. д.). Большинство этих выражений уже принято в норму языка.
Теперь изменилось и отношение писателей к диалектному речевому материалу. Пришли писатели из крестьян, писатели из рабочих, писатели из Красной Армии, из краснофлотцев и шахтеров и писатели из беспризорников. Они не могли и не хотели поддерживать «высокие традиции» и сохранять перегородки дозволенных и недозволенных диалектов. Иные из них — без удержу, без достаточного такта, опыта — дошли до крайности. Казалось, некоторые авторы стараются писать на диалекте с малой примесью литературного языка, а не наоборот, то есть писать для своих приятелей и почитателей на «собственном» языке.
Так эмпирический наивный реализм доведен был до абсурда. Стилистика нашего советского реализма равно враждебна пуризму (классово-кастовому сужению базы и фондов литературного языка), как, с другой стороны, и эмпирическому или коллекционерскому диалектологизму.
Когда писатель в защиту своих языковых «перлов» указывает адрес и перечисляет революционные заслуги колхозника или рабочего, от которого он это записал, то убеждать его дело нелегкое, но все же надо ему сказать, что важна тут не подлинность, а необходимость, уместность диалектизма, что общий литературный язык и так уже богат всяческими диалектизмами, дающими широкий простор писателю, дающими богатый выбор ярких, колоритных средств изображения идеологии революционных масс. Разумеется, что недопустимы фальшивые, выдуманные «диалектизмы», но и подлинные должны подвергаться суровому отбору, так как мало еще усилий и удачи было проявлено в использовании того запаса языковых средств, какой уже включен в оборот литературы. Здесь есть еще большие неиспользованные резервы. Вместо жадного захватывания новых и новых кусков целины надо научиться лучше осваивать захваченное раньше, вместо экстенсивной вести интенсивную разработку литературного языка.
Одни писатели поддаются «течениям» — то они увлекаются арго, то военно-морским («оборонным») стилем, то древнерусским, то наступает у них «крестьянская неделя»... Другие держатся прочно той языковой почвы, на которой выросли, не выходят из начальной своей биографии. Это все объясняет нам причины наполнения языка писателя теми или другими диалектизмами.
Но не видно их ориентировки, для чего они это делают. Стихийность еще не преодолена в работе наших писателей.
Они должны задумываться не только о завтрашнем дне литературного языка, но о несколько более отдаленном будущем его. Теперь больше, чем раньше, язык изменяется планомерно по путям, сознательно для него намечаемым. Его развитие направляется и писателями, хотя не одними писателями. Когда постепенно в нашей стране снимается противоречие между городом и деревней, когда исчезает старая деревня, когда исчезают деревенские диалекты, появляется новый язык крестьян и рабочих и в связи с этим обновляется старый литературный язык, когда шаг за шагом мы приближаемся во всем — и в языке — к новому культурному типу, — писатели не должны заниматься обереганием наследства. Ведь увлечение диалектными пополнениями есть оберегание крестьянского наследства!