Внешняя линия фабулы в «Чайке» не видна (и это подчеркивал В. И. Немирович-Данченко). Вместо нее — как крепление композиции — выступают повторения ситуаций, повторы реплик, пронизывающий лейтмотив чайки.
Второй чеховский символ — без композиционного значения, мимолетный: медальон с вырезанной надписью заглавия книги, страницы и строк, подаренный Ниной Тригорину (см. с. 257 и 262, 263); в указанном месте Тригорин отыскал слова: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее».
Тригорин раскрывает символическое значение этой фразы так: «Отчего в этом призыве чистой души послышалась мне печаль и мое сердце так болезненно сжалось?...» (с. 263).
В. И. Немирович-Данченко пишет: «Эта фраза из повести самого же Чехова («Соседи»), и дышит она самоотверженностью и простотой, свойственной чеховским девушкам»[87].
Мы бы сказали, что это символ безграничной жертвенности и грозной силы девической любви. Возможны другие и множество других преломлений этого символа, но все они близки в своем разнообразии.
И еще один обрамляющий рой символов — монолог Мировой души — девушки в белом в пьесе Треплева: «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, — словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли... Уже тысячи веков, как земля не носит на себе ни одного живого существа, и эта бедная луна напрасно зажигает свой фонарь. На лугу уже не просыпаются с криком журавли, и майских жуков не бывает слышно в липовых рощах. Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пустo. Страшно, страшно, страшно» (с. 237). Это вставной комплекс символов и, можно сказать, чужой. Как бы ни симпатизировал Чехов «символистам», он стоял от них в стороне. Его символы: Чайка, Вишневый сад, Крыжовник — не уводят от живых людей в космические абстракции, от них не веет смертным холодом; их философия скорбна без отчаяния, гуманна без мистики.
Символика треплевской пьесы не вполне ясна уже потому, что пьеса не прочитана нам полностью. Но и в отрывке пьесы несколько символических силуэтов: тоскующая одинокая Мировая душа; ее могучий противник Дьявол, отец вечной материи; бледные болотные огни — без мысли, без воли, без трепетания жизни; Пленник, брошенный в пустой глубокий колодец; пустыня безжизненной земли, потом и космос, обращенный в прах; будущее Царство мировой воли, когда дух — один вечный и неизменный — победит и сольется в прекрасной гармонии с материей.
Это символика трансцендентальной философии, мировой скорби и безнадежности, не органически сложившаяся у Треплева, а подхваченная им и воплощенная в словах и образах, не лишенных пленительной чистоты, приподнятости и лирической заразительности. Сам он в защиту пьесы говорит Нине: «...Надо изображать жизнь не такою, как она есть, и не такою, как должна быть, а такою, как она представляется в мечтах» (с. 235).
Доброжелательные объяснения монолога из пьесы Треплева даны доктором Дорном, но, проникнутые усилием дружеского понимания, его реплики содержат и тревожное предсказание:
«Дорн (один). Не знаю, быть может, я ничего не понимаю или сошел с ума, но пьеса мне понравилась. В ней что-то есть. Когда эта девочка говорила об одиночестве и потом, когда показались красные глаза дьявола, у меня от волнения дрожали руки. Свежо, наивно...» (с. 242).
Потом Треплеву: «...Я что хочу сказать? Вы взяли сюжет из области отвлеченных идей. Так и следовало, потому что художественное произведение непременно должно выражать какую-нибудь большую мысль. Только то прекрасно, что серьезно...
И вот еще что. В произведении должна быть ясная, определенная мысль. Вы должны знать, для чего пишете, иначе, если пойдете по этой живописной дороге без определенной цели, то вы заблудитесь и ваш талант погубит вас» (с. 243).
Доктор Дорн в первом и четвертом актах — ведущий персонаж. Он расставляет фигуры, он подсказывает им ходы, он и судья и заботливый друг. Его реплики воспринимаются как авторская речь в повести. Потому и его восприятие символики Треплева утверждает за ней силу вызова поборникам старины. А они дружно нападают:
«Аркадина. ...Однако же вот он не выбрал какой-нибудь обыкновенной пьесы, а заставил нас прослушать этот декадентский бред. Ради шутки я готова слушать и бред, но ведь тут претензии на новые формы, на новую эру в искусстве. А, по-моему, никаких тут новых форм нет, а просто дурной характер» (с. 239).
«Медведенко. Никто не имеет основания отделять дух от материи...» (с. 239).
«Нина (Тригорину). Не правда ли, странная пьеса?
Тригорин. Я ничего не понял. Впрочем, смотрел я с удовольствием. Вы так искренно играли. И декорация была прекрасная» (с. 240 и след.).
Ответ Треплева в третьем акте: «...Вы, рутинеры, захватили первенство в искусстве и считаете законным и настоящим лишь то, что делаете вы сами, а остальное вы гнетете и душите! Не признаю я вас!» (с. 261).
В таком контексте главное назначение отрывка из пьесы Треплева — поэтический противовес «театру рутины».
Борьба идей и литературных направлений, разделившая на два стана персонажей «Чайки», захватывала зрителей потому, что в ней живо отражены современные Чехову горячие споры о путях развития литературы, искусства, захватывает и нас, так как эти споры продолжаются.
Но есть и второе назначение, второй, глубоко эмоциональный план монолога Мировой души в пьесе Чехова. Небольшую его часть (несколько начальных фраз) еще раз читает Нина Заречная в четвертом акте, перед самым своим уходом.
Вдруг, забывая исповедь своего надорванного сердца, растоптанной любви, она, помолодев, восклицает: «...Хорошо было прежде, Костя! Помните? Какая ясная, теплая, радостная, чистая жизнь, какие чувства, — чувства, похожие на нежные, изящные цветы... Помните? (Читает): «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, — словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли... На лугу уже не просыпаются с криком журавли, и майских жуков не бывает слышно в липовых рощах...» (Обнимает порывисто Треплева и убегает в стеклянную дверь)» (с. 281).
Но ведь та же Нина говорила в первый раз: «В вашей пьесе трудно играть. В ней нет живых лиц... одна только читка» (разрядка моя. — Б. Л.) (с. 235).
Теперь этот монолог стал поэмой в прозе о памяти светлых летних дней с майскими жуками в липовых рощах — в пору глухого осеннего ненастья.
Под иносказанием последних слов Нины и отрывка из монолога вспыхивают искры ее любви к Треплеву. Она выражена и обращением «Костя» (единственный раз во всей пьесе), и словами: «Помните? Какие чувства, — чувства, похожие на нежные изящные цветы... Помните?»
Эмоциональная вспышка при восприятии этой сцены зрителем, подготовленная большим контекстом (между слов выраженная игрой актрисы), приглушает одно и ярким светом освещает другое в монологе. И текст этого монолога из пьесы Треплева эмоционально переосмысляется. Семантически преобразующей является и новая композиционная функция отрывка из монолога Мировой души. Повторение его возвращает нас к началу пьесы; обрамляющая роль повторения обогащена еще и усилением, прояснением таких интимно-лирических элементов повторяемого мотива, какие не улавливались в первом акте.
ЛИТЕРАТУРНОСТЬ
Нельзя считать совершенно ошибочным[88] дружное мнение многих современников, что провал первого представления «Чайки» в Александринском театре 17 октября 1896 года обусловлен был неспособностью публики понять пьесу Чехова, «гостинодворской», «водевильной» публики, собравшейся ради бенефиса комической актрисы Левкеевой, а не ради премьеры Чеховского спектакля. Другое дело, что яростные нападки реакционной прессы нимало не зависели от настроения публики этого спектакля. Рассказы и записи Щеглова, Комиссаржевской, Евтихия Карпова, Суворина и других неоспоримо свидетельствуют именно о непонимании и в частностях и в целом этой пьесы, требовавшей большой культуры от зрителя и большой литературной и театральной осведомленности.