— Ну и ладно. — Прасковья Романовна засуетилась. — Я побегу, на базаре рис дают, а ты заверни к нам. Муся-то нынче дома… Заверни, заверни… Ох-хо-хо…
Она засеменила, энергично размахивая сеткой, а Мисайлов приоткрыл калитку.
Это было как во сне: он постучал согнутым пальцем в крайнее окошко, занавеска отодвинулась, и выглянула Муся. Она, по всей вероятности, узнала его, потому что замерла, испуганно поднеся ладонь к горлу. А он, отведя локтем виноградные листья в паутинках, слегка откинувшись, жадно смотрел на нее. Да, Муся: выпуклый, бугристый лоб, за который ее в школе прозвали «Сократом», широкие мужские брови, миндалевидные неподвижные глаза, рот с опущенными уголками. Она располнела, подбородок был двойной.
Они глядели друг на друга, потом Муся отпрянула от окна. Спустя мгновенье она хлопнула дверью и выбежала на крылечко, забыв придержать расходящиеся полы клетчатого халатика:
— Сема! Ты!
Она улыбнулась, но была очень бледна. Он также силился улыбаться и также был бледен. Они стояли — Муся на верхней ступеньке, Мисайлов на нижней — смущенные, нерешительные.
— Постарел, Сема, — тихо сказала Муся, спустившись и дотронувшись до его руки. — Виски седые…
— А ты… а ты не постарела…
Муся, наконец, опомнилась, хотя бледность с ее щек не исчезла. Она как-то с облегчением вздохнула:
— Какими судьбами здесь?
— Да вот в командировке…
— Ну, пойдем, Сема, в дом. Прости за домашний вид…
Муся провела его в гостиную, усадила на диван с зеркальным верхом, села рядом, затем вскочила, принесла хрустальную вазу с яблоками и грушами:
— Пробуй, пожалуйста, наших, краснодарских! Да рассказывай же, где ты, что ты…
Мисайлов, тоже начавший понемногу успокаиваться, развел руками: не представляю, как об этом рассказывать. Из соседней комнаты прошлепал босыми подошвами мальчик лет четырех, в розовых трикотажных трусиках, заспанный, кислый. На Мусю он не походил нисколько.
— Мамка, ты почему ушла? — плаксиво спросил он, косясь на Мисайлова.
— Это младший сынишка, — сказала Муся и взяла мальчика на руки. — Ты что же, Вовик, так рано проснулся?
— Я не рано, — ответил мальчик.
— Ладно уж, не любишь днем спать. — Муся засмеялась и похлопала его по плечу. — А ты, Сема, фрукты-то ешь!
Мисайлов выбрал наливное яблоко, помял костлявыми пальцами. На противоположной стене заметил большую фотографию в овальной золоченой рамке: Муся и горбоносый, с косым пробором и усиками, очевидно — армянин.
— Это муж, — сказала Муся. — Сейчас он в Анапе. Повез старшего сына в пионерский лагерь. Наверно, задержится, сам отдохнет немного… А ты представляешь, сколько моему первенцу? Четырнадцать лет…
— Большой, — вздохнул Мисайлов. — У тебя двое ребят-то?
— Двое. А у тебя есть дети?
— Нету, — сказал Мисайлов и огляделся. В комнате много стульев — гнутых и негнутых, жестких, полумягких, плюшевые кресла, рояль, который загораживал вход в другую комнату, болгарский книжный шкаф, столики и тумбочки. Раньше, кажется, было попросторнее. И цветов нет.
— А фикусы где? — спросил Мисайлов.
— Продали. Муж говорит: и так тесно, вещи ставить некуда…
Муся срезала столовым, нержавеющей стали, ножом кожуру с яблока и подала мальчику, тот сочно захрустел.
— Как же ты, Сема, без детей? Я вот без них не могла бы. И без своих и без чужих. Я ведь и по специальности-то педиатр…
— Послушай, Муся… Ты любишь мужа? — спросил Мисайлов и поразился, как прямо, без обиняков он задал этот вопрос.
Муся вскинула ресницы — они у нее все такие же длинные, изогнутые, как будто чуточку подкрашенные:
— Он отец моих сыновей. И в общем он хороший… Ну, а ты любишь жену?
Мисайлов кивнул и опять поразился, как Муся просто и откровенно спросила его самого.
— Знаешь, Сема, — сказала она, — все тогда так сложилось странно, что ли… Я же любила тебя, честное слово! Любила… А тут стал бывать Арам, да и в институте каждый день встречались. Привыкла к нему. Мама очень настаивала… Словом, вот так и получилось… Молодая, глупая…
— Неправда, — возразил Мисайлов, — молодость — это замечательная пора…
Он взял ее руку в свои жесткие ладони и сказал:
— Поедем-ка в городской парк, а?
Муся не колебалась ни секунды, он это видел:
— А Вовика с кем оставить? Мама на базаре.
— Возьмем его с собой, — сказал Мисайлов и положил на скатерть так и ненадкушенное яблоко.
В парке их можно было принять за отдыхающую семью: Вова с огромным красно-синим мячом бежал вприпрыжку, Муся и Мисайлов шли сзади, и он одной рукой поддерживал ее за локоть, а в другой нес дамскую замшевую сумочку. Они посидели на ветхой скамейке под дубом, побродили по тополевой аллее и по всему парку.
Говорили без умолку: Муся частила, возбужденно глотала окончания слов, жестикулировала, Мисайлов — точно запинаясь, с изумленно вскинутыми бровями. Они вспоминали о своих встречах, о школе, о друзьях. И в эти воспоминания вклинивался сумбурный рассказ Муси то о том, как на пятерки учится старший сын, то о том, как отец вел подпольную работу в оккупированном Краснодаре, а они с мамой в эвакуации в Ереване долго не знали, что гестаповцы схватили его и повесили, то о том, как она воюет с Арамом против покупки уже абсолютно лишних вещей, а мать по-мещански его поддерживает: все в дом прибыток. А Мисайлов так же отрывочно, перескакивая, рассказывал о Югославии, о товарищах по министерству, о том, что жена когда-то пела на сцене, но голос у нее все-таки заурядный, и сейчас она сидит дома.
Мисайлов шел, и его по-особому грело тепло смуглой Мусиной руки. Словно рядом была не сорокалетняя женщина с красивой фигурой, которую обтягивало полупрозрачное летнее платье, с припухлыми подкрашенными губами, с шестимесячной завивкой, а худенькая, длинноногая девчонка с довольно тощей косичкой, прозванной крысиным хвостиком. В те школьные годы для него было высшим наслаждением дотронуться до ее руки или волос, о большем он тогда не знал, и оно не было ему нужно. И сейчас ему ничего, кроме теплоты локтя, не надо…
Они снова вернулись к скамейке под дубом. Мисайлов уже больше молчал, а Муся все повторяла:
— А помнишь, Сема… А помнишь…
Дневной зной спадал. Забили фонтаны, проехала дождевальная машина. Сильней запахло цветами. На горке заиграл духовой оркестр — резко выделялись удары медных тарелок. Посетителей в парке стало гораздо больше. Мимо скамейки, где сидели Муся и Мисайлов, проходили люди, глядели на них. Прошла какая-то дама с окрашенными перекисью водорода кудряшками, на непомерно высоких каблуках, впилась взглядом в Мисайлова, Мусе подчеркнуто поклонилась. И Муся ей поклонилась подчеркнуто, не таясь.
Мисайлов улыбнулся благодарно и грустно. Муся тоже улыбнулась отраженной грустной улыбкой.
Не стесняясь прохожих, он погладил ее по голове и увидел: в волосах сединки, да и в уголках глаз морщины. «И ты, Муся, постарела». Он осторожно гладил ее волосы, и эта школьная ласка заставила ее впервые за этот день заплакать. Вова, подбежавший за мячом к скамейке, грозно спросил Мисайлова:
— Ты зачем обижаешь мамку?
— Я не обижаю, — сказал Мисайлов. — Хочешь, я куплю тебе мороженого? Сливочного?
— Не хочу, — насупился мальчик, но Мисайлов встал и принес мороженое в вафельном стаканчике.
— Ладно уж, давай, — согласился Вова, все еще хмурясь.
Перед закатом Мисайлов купил в оранжерее Мусе букет роз. Ужинали в ресторане, на открытой веранде; при этом Вова объелся мороженым и опрокинул на свою матроску бутылку лимонада, за это и получил от матери шлепок.
Домой их Мисайлов отвез на такси.
Потом он еще раз был с Мусей в парке, ходил в кино и оперетту. И по-прежнему ему с ней было легко и просто. Он ни в чем ее не обвинял, ничего от нее не хотел — ни в большом, ни в малом. Он чутьем угадывал, что она благодарна за это и что ей тоже хорошо с ним.
И город стал ему ближе. Проходя по улицам, он узнавал теперь дома, о которых забыл. С помощью Муси отыскались два школьных дружка, и он с ними просидел в номере всю ночь, сдабривая беседу портвейном. Что бы он ни делал: встречался ли с Мусей, работал ли, ехал ли в троллейбусе — ему хотелось быть добрым, сердечным, отзывчивым.