Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Это не чурка Космачев, который даже завтраком не удосужился накормить — после всех ее страданий! Главреж все доводит до конца, до присвоения звания, даже если его рука в это время уже ложится на плечо другой артисточки. У них не выдающийся театр, но московская критика любит приезжать к ним и писать благосклонно. Наверное, действуют старые институтские связи главрежа, или тот факт, что город их сугубо пролетарский, этим даже знаменитый, а хвалить театр, работающий для человека труда, во все времена было своевременно.

Так Галка рассуждала, добывая себе пищу, — и не случайно вспомнила Космачева, который не только отказал ей в настоящей любви, но и завтраком не накормил, пустил в свет голодную и несчастную. С такими вот мыслями выкопала два куста картошки — выбрала с уже опавшими соцветиями, с подсыхающей ботвой; картошка лежала в земле белая, круглая, очень аппетитная. Пока она варилась, Галка нарезала зеленого луку, полила сметаной, крепко посолила, достала еще из холодильника масло и колбасу, расположилась в парадной кухне, за большим столом, на котором все еще лежала записка Васильича — деловая, строгая, без „целую", будто напоминала Галке его слова, сказанные в электричке, без интима и слащавости: „Вам надо отдышаться..." Вот она и отдыхивается сегодня — и ничего больше. Только это. Но все-таки... все-таки сидит она в той самой кухне, где ее утром Васильич целовал... где она танцевала с ним воображаемый вальс — в белом платье, с веером в руке, — вальс, который ей не доводилось танцевать пока еще ни в жизни, ни на сцене...

И главного — главного! — она не выдумала: какие у Васильича были теплые, счастливые глаза! Да, глаза! Она увидела их, когда очнулась: глаза очень счастливого мужчины, его оттопыренную — и тоже в счастье — нижнюю губу... все ведь так и было... Таким, будто оттаявшим, она и не предполагала его увидеть... И это она, она дала ему счастье! И сама она счастлива... Вместо того, чтобы терзаться... Ничего не понятно: совсем не терзается... и нет угрызений совести... Таково, видно, ее волнение, о котором она не очень-то и знала...

Галка очень вкусно поела, все время прислушиваясь, не идет ли Васильич, — ему тоже не мешало бы съесть горяченькой картошки с маслицем и луковым салатом. Но в комнатах по-прежнему стояла тишина, потому что радио, напугавшее ее, она выключила давным-давно, а шагов Васильича не раздавалось. И она подумала, что даже не знает, как звучат его шаги... „Стоп! — тут она себя остановила, как, наверное, сделал бы и главреж. — Стоп! Не углубляйся. Не надо портить такой день. Стоп!44

Конечно, она понимала, что нужно было уже всерьез подумать о случившемся. Завтра ее ждала дорога, не дальняя, но и не очень легкая — утомительная, как и для всех в театре; жалкие гастроли, поездки по полевым станам соседней области, ухаживания главрежа, попойки Зотова и многое, многое, чем полнились ее годы в театре, что надоело уже изрядно и к чему, собственно, никогда не лежала ее душа. И захотелось все сломать в этом заведенном порядке, ничего завтра не укладывать и никуда не торопиться. Пусть и не навсегда, пусть только погостить здесь, в этом дому, варить Васильичу картошку, ходить куда-то за молоком и хлебом, вежливо и высокомерно разговаривать с соседкой, или только раскланиваться, чтобы той не захотелось в другой раз околачиваться у забора и допытываться у Галки, что она здесь делает. И так ясно — без расспросов: она здесь живет!

Но соседка — это пустяки. Главное — Васильич. Побыть с ним, пожить, наговориться о вещах, совершенно далеких от театра; вот он придет сейчас после проверки каких-то магазинов, сядет есть, а она сядет рядом и будет расспрашивать его обо всем. Как там — в мире, что говорили, что решали? Пусть расскажет все о поселке, не только обо всем плохом, но и что-то хорошее, хорошее о людях. Что это за Клавка с цветами — какие-то конфликты были у нее с Васильичем, а теперь вот наладилось, Клавкины ромашки стоят в комнате, в литровой банке с водой, а все другие цветы — на полу, в ведре, конечно, это Васильич их поставил, Галка и не помнит, куда их дела, наверное, уронила под ноги, когда Васильич ее так неожиданно поцеловал...

Да, пожить другой жизнью, без всякой богемности: рано ложиться, рано вставать, хлопотать на кухне, драить до блеска дно кастрюль... Не лицезреть испитую рожу Зотова, не слышать его всяческих намеков и претензий — слово просто так не скажет, все у него с дерганьем да передерганьем. Не видеть главрежа и его многообещающих жестов — его рука все ниже опускается по Галкиной спине и к осени может оказаться неизвестно где, и неизвестно чем все это для нее закончится...

Она перечитала записку. Сухая, не теплая. Может, времени у Васильича не было долго расписывать... или постеснялся выразиться понежнее... Почему-то не предупредил, что придется знакомиться с соседкой, отвечать на ее вопросы... Как она тяжело смотрела — какое тяжелое удивление было в ее взгляде!.. Может, даже горе?.. У Галки заныла спина — при воспоминании о том взгляде. Не надо было выходить ей во двор, не надо было показываться... Вот она сейчас уедет, как ни в чем не бывало, а у соседки все на душе так и останется... На всю жизнь... И пойдет разлад у них с Васильичем... конечно, просто так не смотрела бы она на Галку... так растерянно и горестно... Если бы Васильич предупредил Галку, она бы и не вышла... ни за что бы не вышла... А если он ее испытывает? Да, именно испытывает: выдержит такую встречу с соседкой, такой нервный натиск — значит, выдержит и все другое?.. А зачем ему это? Вот даже „целую" в записке не написал... Ладно, не написал и не написал.;. Ей надо привыкать. Ко всему теперь привыкать.

...Пахли цветы в ведре, двор пропах пыльными растениями середины лета — жарким, перегретым предвечерьем. Где-то, Галке казалось, квакали лягушки.

Она вдруг ощутила нежность ко всему этому — и удивилась: как в старом добром романе. Но, в самом деле, все стало ей дорого — даже ползущее к закату солнце... весь этот мир... или мирок — как выздоравливающее дитя, которое она сама вылечила...

И тут же — параллельно или заслоняя все остальное — было еще трудно понять, но странное желание возникло у Галки: все-таки сыграть в театре ту нескладную женщину, полюбившую поздно и, возможно, не того, кого мечтала полюбить. Захотелось сыграть так, чтобы всем стало и больно и тепло от такой любви... судьбы ли? И это было новое для Галки желание.

Уже наступал вечер, а она еще не решила, что ей делать. Как все-таки поступить? Уехать? Остаться? Или хотя бы задержаться?..

Сергей Другаль

ЧЕРНЫЕ ПЯТНА

Когда началась Великая Отечественная война, мне было четырнадцать лет. И войну я пережил в тылу. Проходит время, многое забывается, память удерживает только отдельные кусочки прошлого. Они маленькие у каждого человека, эти кусочки, но если они остались в памяти, то значит были важны тогда и остаются важными теперь. Ведь память независима, она высвечивает главное. Считаем ли мы то, что помним, главным сейчас... не имеет значения. Мы можем не считать, память считает, у нее свои законы.

Базар

Так уж получилось, что во время войны я побывал в Харькове и Киеве, Николаеве и Знаменке, Ростове и Оренбурге, тогда Чкалове. И везде наша жизнь, я имею в виду ребят своего возраста, была самым тесным образом связана с рынком. Все рынки того времени в общем похожи один на другой, они описаны во многих книгах, показаны в фильмах и моя зарисовка вряд ли что-нибудь прибавит. Разве вот одна деталь, об этом я нигде не читал: на рынке недавно освобожденного Киева были люди с жуткими красными, как мясо, лицами, кожу и волосы съел сифилис. Они торговали самодельным мылом.

Рынок (базар, толчок, балка) манил как источник пищи, ибо голод терзал нас постоянно. Я учился в техникуме и получал по карточке 500 граммов хлеба. Не так уж мало по нынешним временам. Но тогда хлеб был почти единственной пищей, а мы росли и еды нам не хватало. За бурду в столовой — редкий суп из манной крупы с кусочками зеленого помидора — вырезали из карточки талон на пять граммов жира...

94
{"b":"944081","o":1}