Мне показалось, что он не понял, вроде стал еще хуже слышать, чем прежде.
— С учета комендатуры тебя не сняли?
Я не ответил.
В сорок первом, когда нас привезли на Васюган, районный комендант заставил маму подписать бумагу о том, что мы сосланы на двадцать лет. И все же я надеялся — кончится война, может быть, отпустят, но все оставалось как прежде. Сосланных в тридцатых годах спецпереселенцев открепили, новый контингент — нет. Значит, отбывать еще четырнадцать лет...
Говорить об этом не хотелось.
Николай Андреевич тоже молчал. Наверное, не о чем было спрашивать. Плескалась внизу еще не присмиревшая после весеннего половодья река, по которой я когда-нибудь уеду.
— А как... — начал было я, вздумав спросить Николая Андреевича про старушку мать, но вдруг ощутил в его взгляде безысходное одиночество и такую тоску, что все понял.
И все же что-то мне хотелось ему сказать.
— В кино бываете? — крикнул я.
— А? — переспросил он.
— В кино, говорю, ходите?
— A-а... На днях ходил. По сути дела хороший фильм — „Серенада солнечной долины". Музыка прекрасная...
Помолчав, он повторил:
— Прекрасная.
Когда на следующий год я приехал в Новый Васюган, Николая Андреевича там не было - уехал не то к безногому брату, не то к сестре в Подмосковье.
Наверное, его уже давно нет в живых.
Славный мой, Николай Андреевич, прости меня.
Прости.
Надежда Синиченко
ДНИ ПО ФРЕЙДУ
В двух действиях, десяти картинах
— Как мы устали ненавидеть!..
Как устали...
Из разговоров
Пролог
— Хорошо живет тот, кто хорошо живет, — пошутил Одуванчик юмором из „Литературки“.
Он расцветал.
Но тут прошлась по небу Туча, закрыла собой старшего брата — Солнце, и Одуванчик сомкнул лепестки в тугой узел — до лучших времен.
Так посидел он за шторками и день, и два, заскучал и — от нечего делать — созрел, а потом рассыпался в пух и прах — разлетелся по белу свету парашютиками.
***
На закате женщина умирала.
Перед смертью она видела всех.
И еще ей вдруг показалось, что она съела большой спелый одуванчик.
Вся комната была в парашютиках, женщина пыталась избавиться от них, мучилась долго, но их становилось все больше.
В комнате, очень освещенной, она видела сестер и плачущую мать. В соседней комнате, женщина знала, сидели друзья. Она торопилась к ним выйти, но парашютики облепили ее, не давали дышать.
Казалось, этому не будет конца.
Женщина боролась долго, но ее одолевали белые парашютики. Наконец, они одолели ее.
Те, кто был в комнате умирающей, видели ее синеющее от удушья лицо и закрытые глаза.
Самые легкие сумерки наполняли комнату.
Где-то за окном, на улице, гремел май.
Тишина комнаты нарушалась только хрипом умирающей.
Потом стало совсем тихо... Люди назвали эту тишину по-латыни.
Они не знали, что женщину с почерневшим лицом одолел спелый скучающий одуванчик.
Не любила Галка эту современную драму, не любила. Ну, вот что это такое? — „Взгляд у него был вялый. Он скользнул по ней лениво — так собака спросонок, бывает, лизнет пустой воздух или собственную лапу...“ Какая странная ремарка! Какой вообще странный герой с этим вялым взглядом...
Но в следующее мгновенье Галка уже отвлеклась от дурацкого героя из новой пьесы, потому что ее собственный взгляд скользнул по фотографии брата на полке — брат, совсем еще мальчик, стоял в бушлате и шапке, курил, а глаза были такие беспомощные... „Господи, спаси его... Дай ему счастливую судьбу, Господи... Пусть он вернется живой... Сколько крови, сколько крови!.. И уже на своей земле... Господи, верни его домой живого... Я ничего не прошу для себя, давно не прошу ничего... Господи, спаси его...“
Подушка стала мокрой по обе стороны Галкиного лица, слезы катились и катились градом по щекам. Такое с нею теперь бывало часто, она не удивилась этому, а долго еще горевала — о брате-солдатике, о жестокости, о бессмысленности жизни... Потом попыталась остановить себя. „Сегодня нельзя раскисать, надо успокоиться. Надо двигаться, вставать — надо успокоиться. .. Сегодня такой день — дел много, много дел... первая читка... надо себя показать...“ Галка шептала, уговаривала — то себя, то Господа-бога, а подушка все мокрела от слез...
Вдруг опять всплыла нелепая ремарка: „Он скользнул по ней лениво — так собака спросонок, бывает...“ Черт возьми, в кои веки ей повезло, досталась роль, большая работа... Но лучше бы из классики. Так нет же, в первый раз — и такая нескладная женщина... Любовница... неизвестно, какая из нее любовница... да и он — этот странный тип с вялым взглядом... Маловероятно, чтобы он вообще захотел иметь любовницу... тут автор что-то напутал... И женщина — за что она должна его любить? Как это все совершенно неубедительно, не за что ухватиться, никакой судьбы, никакого характера... только что-то внешнее... поверхностнее... Впрочем, хорошо — хоть есть такая роль, есть работа. Хватит лежать и рассуждать: Надо подниматься и работать.
Да, надо было, наконец, вставать.
.. .Бог знает, из чего приходит иногда волнение — удивительно приходит. Стоит встать, подвигаться, взяться за мытье полов, услышать голос соседей в коридоре — и вот уже вся напряглась, жесты стали к месту, будто осмыслены были наперед, еще с вечера, и глаза не просто смотрят — они ощущаются ею самою на лице, словно в них своя температура — отдельная от остального тела, своя мысль или уже и жизнь своя, отличная от Галкиной жизни... Впрочем, еще минута-другая — и Галка подчинится своим собственным глазам, своим собственным жестам и в этом новом состоянии, подумав вновь о герое пьесы, приблизит его к себе, впустит в комнату, скользнет по нему взглядом, вся охваченная волнением, и поймет, что его вялый взгляд — нарочитый, но это последняя его попытка устоять перед нею — он уже весь в ее власти...
Перед выходом на улицу Галка взглянула на термометр за окном (утреннюю сводку погоды по радио она всегда просыпала) — этот термометр достался ей в наследство от прежних жильцов комнаты, он был не всегда точен, но лучше так, чем ничего.
Сейчас выпадало шесть градусов мороза — скоро потечет с крыш. Значит, шапку можно не надевать: от общежития до театра два шага. Галка распустила волосы — так она эффектнее выглядит: с мягкими волнами волос на плечах, в одной шубейке, доставшейся ей, между прочим, тоже в наследство, кажется, еще от прабабушки.
Шубейка к старости стала совсем беспомощной и требовала постоянной заботы. Отлетали пуговицы, протиралась подкладка, нежные беличьи шкурки оголились и рвались сами по себе. Галка долго изловчалась, чтобы латать эти дыры. Но пришла, к счастью, мода на короткие шубки, Галка отрезала полы, и теперь у нее был материал на заплаты — прямо не шубейка, а сплошная аппликация. Но она была Галке к лицу — утешало хоть это. Да и другой не предвиделось — за что было покупать?.. „Купить не представлялось возможным. ..“
Вчера она играла функционерку — инспектора по работе с подростками. Обычно Галке доставались горничные да старухи, но тут пришлось играть молодую современную стерву, в пиджаке, за письменным столом; стерва изъяснялась черт знает на каком наречье. Галке была омерзительна эта роль — тупая и неподвижная, но функционерка обогатила ее лексикон новыми выражениями. „Не представлялось возможным" — одно из них.
Не любила Галка современную драматургию. То ли дело классика! Как в ней все просто, глубоко, по-настоящему! Например:
Фамусов:
Ой, зелье, баловница.
Лиза:
Вы баловник, к лицу ль вам эти лица!