Так продолжалось до самой смерти Анны Юлии. При ее кончине присутствовал лиценциат Сесилио Сеспедес, шурин дона Фермина, который, как помнит читатель, решил очернить себя в глазах арендатора Гомареса, лишь бы никто не узнал правды. Анна Юлия умерла два дня спустя после родов; родители ее, угнетенные страшным несчастьем, недолго пережили дочь, однако, прежде чем отойти в иной мир, они, как и подобает добрым христианам, пекущимся о своем имени, бестрепетно и спокойно сделали все необходимое для соблюдения правил чести.
В награду за сохраненную тайну и за воспитание ребенка арендатор Гомарес получил плантацию Эль-Матахэй, которую возделывал исполу еще его отец, уроженец Канарских островов. В этом ранчо и протекли первые годы подкидыша, который, к слову сказать, не доставил своим приемным родителям особых хлопот, ибо целыми днями спокойно лежал в колыбели, разглядывая толстенькие пальчики на своих ножках. Когда малыш подрос, он не бегал и не резвился, как прочие мальчишки, а уходил подальше от дома и молча садился где-нибудь в укромном месте и часами рассматривал далекие вершины гор. Именно этой кротостью и покорностью, смешанной с жалостью, которую питали к нему приемные родители, мальчик и завоевал их любовь, в первую очередь Хосе Тринидада. Что касается Эуфрасии, то ее прямо-таки разбирало любопытство узнать, что это такое разглядывает все время мечтательный мальчуган, и она неотступно следила за ним.
— Ты только взгляни, Хосе Тринидад! — приставала она к мужу. — Целое утро он просидел бирюк бирюком. Ей-ей, он как неприкаянная душа…
— Кто знает, может, так оно и есть! — ответил как-то Гомарес, раздраженный назойливыми приставаниями жены.
— Неужто верно? — испуганно вскрикнула простоватая женщина. — А не будет на нас от этого никакой напасти?
— Откуда я знаю, жена! Брось ты свои выдумки и оставь мальчишку в покое. Пускай себе делает что хочет!
Но Эуфрасия не соглашалась с мужем и по-прежнему тайком наблюдала за мальчиком; она порой тихонько подкрадывалась к нему в надежде услышать какие-то невероятные заклинания, какие обычно бормочут колдуны.
— О чем ты мечтаешь, Педро Мигель?
Вместо ответа мальчик угрюмо отходил в сторону, чтобы снова погрузиться в свои думы, и Эуфрасия отчитывала его:
— Господи, ну что за ребенок! Ты к нему с добром, а он бежит от тебя, точно зверь лесной. Да не будь ты таким дичком.
С тех пор его так и прозвали «Дичком». Изредка на плантацию заглядывала старуха Назария. Она приносила сладости бедному «сиротке» и рассказывала ему сказки, те же самые, какими убаюкивала в детстве Анну Юлию., А однажды, когда Педро Мигель попросил негритянку рассказать ему про луну и объяснить, почему она прячется за вершиной большого холма, старая рабыня поведала мальчику притчу, созданную ее неиссякаемой мудрой фантазией.
— Жила-была девочка, писаная красавица, беленькая, нежненькая, добрая-предобрая, И вот как-то ночью, темень была такая, что хоть глаз выколи, поднялась эта девочка со своей постельки, на которой спала, свернувшись калачиком, сонная, беленькая да такая чистенькая, ну прямо как майский цветочек. А поднялась она потому, что заслышала стоны в лесу, далеко-далеко, и пошла она им навстречу… И как ступала она своими белыми ноженьками, то вырастали на каждом шагу белые лилии. И дошла так девочка до большого холма, на вершине которого сидел старичок. Сидел он один-одинешенек, дрожа от холода и проливая горючие слезы.
— Что с тобой, милый дедушка? — спросила старичка Анна Юлия — так звали девочку, — и тут-то она увидала, что это был сам господь небесный. — Почему ты плачешь здесь один-одинешенек?
А тот ей и отвечает:
— Ах, доченька! Уронил я нынче вечером в море золотое солнышко, и нечем мне осветить теперь путь-дорогу, чтобы вернуться домой в небесный дворец. Не посветишь ли ты мне, доченька?
— Ах, милый боженька! — сказала тогда девочка. — У меня нет с собой ни свечки, ни фонаря.
— А ты не печалься, доченька, — отвечал ей старичок. — Сейчас мы с тобой придумаем. Ты стой здесь, где стоишь, на вершине холма, а я стану на тебя смотреть, и буду все смотреть и смотреть. И, коли ты не пожалеешь для меня своей белизны, я подарю темной ночке светлую луну, чтоб кругом светлей было. Так он и сделал. И сказывает сказка, что стояла девочка Анна Юлия тихонечко и спокойненько, а господь все смотрел и смотрел на нее. Анна Юлия была такая беленькая да светленькая, а боженька — он все может; вот и случилось такое: засветилась девочка и светила все ярче да ярче, а потом унеслась прямехонько на небо. Вон, глянь-ка, она и сейчас все смотрит и смотрит на тебя. А на ней горит серебряный венец, вот и сказке моей конец.
Этой наивной, безыскусной сказкой старая рабыня хотела заронить в сердце ребенка нежное чувство к матери, хотя бы к ее имени. Но Дичок, казалось, был глух к подобным чувствам: все так же молча и угрюмо сидел он, вперив взор в далекие недвижные вершины гор.
Возвращаясь в тот вечер из Эль-Матахэй домой, Назария всю дорогу думала: «Неужто и он мучается материнским недугом? Надо же, прямо как моя беленькая доченька с тех самых пор, как появилась на свет божий».
Нередко наведывался в Эль-Матахэй негр Тапипа, правда всегда под различными предлогами и в те дни, когда в ранчо не бывало Хосе Тринидада. Он заводил разговор с Педро Мигелем, и, когда мальчик умолкал, впадая в свое обычное раздумье, в разговор вступала Эуфрасия, которая прекрасно знала, что Тапипа лелеет надежду на возвращение Лихого негра. Всевозможными уловками она старалась выведать у раба новости и задавала ему неизменный вопрос с таким же ехидным любопытством, с каким чесала язык среди кумушек в Ла-Фундасьон.
— Что новенького?
— Да ничего, — следовал обычно ответ.
Но однажды негр ответил по-другому.
— Есть новости. Говорят, будто по ночам стала появляться Белянка. Кое-кто видел, как она даже прогуливается по галерее господского дома, будто ей душно в комнатах. По правде сказать, сам я ее не видал, но Тилинго божится, что видел ее собственными глазами.
— Это я уже слыхала, — неожиданно даже для самой себя солгала Эуфрасия.
Тапипа между тем продолжал:
— Все это здорово походит на новости о том, будто в Капайских горах бродит беглый негр. Есть люди, которые сами видели его следы на песчаном берегу горного ручья.
— Может, это он и есть?
— Об том и речь. Ладанка его все жива, она так и трепыхается, когда поднесешь к уху в день рождения ее хозяина. А это самый что ни на есть доподлинный знак, что ее хозяин жив и ходит по нашей грешной земле.
Вот все, что рассказал Тапипа, но простодушная женщина, удовлетворив свое любопытство, не могла не поделиться новостью со своим мужем.
— Знаешь новость? — спросила она Хосе Тринидада, раздувая огонь в очаге, над которым склонился муж, прикуривая самокрутку из табачного листа. — В Капайских горах бродит беглый негр. Его даже видели у горного ручья.
— Ну и что же? — отвечал Гомарес, усиленно раскуривая самокрутку.
— Боже правый! Неужто ты не понимаешь? Ведь на эти самые горы и проглядел все глаза наш Дичок.
Хосе Тринидад в упор уставился на жену.
— А какое одно к другому имеет отношение? Ну, пускай, к примеру, так оно и есть, что в горах гуляет взбунтовавшийся негр. Но при чем тут наш мальчонка, который глядит на горы? И чего только не взбредет в твою пустую голову!
— А что если этот беглый — сам Лихой негр?
— Ну и что ж?
— Карамба[11], Хосе Тринидад! Да когда ты на свет родился? Сразу видать, что не иначе как в феврале, самом тягучем месяце… Неужто до тебя никак не дойдет? Ну так знай, Хосе Тринидад, тут дело нечистое, и оно скоро наружу выйдет.
— Чего еще тебе в голову взбрело?
— Не притворяйся, муженек! Уж, верно, одурачили и обвели нас вокруг пальца, как малых ребят. То-то и оно. Правда, одурачили только тебя, я-то сразу не поверила в басни, какие наплел нам дон Фермин.