— Я мечтал когда-то стать священником, — произнес Уилсон с торжественностью, что казалась лишь отголоском былой мечты. — Поехал в Мэйнут[41] атлонским автобусом, представьте себе! Мне было всего семнадцать, даже школу не окончил. Христианские братья[42]. Лупили нас до полусмерти. Но я все равно думал… что-то такое чувствовал… призвание, что ли. Как будто голос тебя призывает служить. Я этот голос слышал, Том.
— Просто… просто удивительно, — отозвался Том. — Честное слово.
Что ни говори, удивительно. Уилсон, этот краснолицый грубоватый увалень, плохо выбритый (хотя бы с утра побрился, и на том спасибо), возможно, с темными делишками на севере, возможно — сколько же тут “возможно”! — с красавицей-женой и выводком ребят, с его любовью к хорошим костюмам, в галстуке с синеватым отливом, словно перо черного дрозда, — и этот самый Уилсон когда-то в сокровенной глубине души, там, где живет то, что движет человеком, лелеял мысль стать священником.
— И знаете, что меня оттолкнуло? Архитектура их поганая! — Уилсон вновь рассмеялся. — Представляете?
— В Мэйнуте, да?
— Ага, их распроклятые казенные корпуса. Точь-в-точь тюрьмы или психбольницы…
И Том добродушно засмеялся — дескать, понял. Уилсон не смог себя представить в одном из этих корпусов, тем паче в унылом костюме, что обречены носить священники.
— В общем, этот самый Берн — если можете о нем рассказать подробнее, буду благодарен. Знали б вы, что он говорит. Понимает — ему крышка. Мы его возьмем за жабры, прижмем, это уж как пить дать. Есть пятнадцать мальчишек, готовых дать показания. Одни шалопаи, по ним видно, другие — славные вежливые мальчики, из тех краев.
“Славные вежливые мальчики” — странная все же фраза.
— На самом деле я с ним не знаком, — ответил Том. — Я знал второго. То есть, его я тоже ни разу не видел. Отец Таддеус. Я с ним не был знаком, но слышал о нем.
— Еще до той истории с фотографиями?
— Мне о нем рассказывали — дескать, темная личность. Так давно это было…
— Да, так давно… — И Уилсон вздохнул, словно чуял в этих словах трагедию.
Так давно. Неумолимый бег времени. Тысячелетия. Людские страдания. Сомнительный парад истории. Войны, гнет, империи. И ключевое слово здесь — империи. Империя ирландского духовенства, где есть свои короли и свои армии. Внушительные, зачастую тучные люди — только не Маккуэйд, тот был стройный, поджарый, как борзая, — те, чей перстень полагалось целовать при встрече. Встань на одно колено, чертов легавый, да возьми лапищу, протянутую манерно, в духе щеголей позапрошлого века, и приложись губами к большому рубину или гранату, да смотри не напускай слюней.
— Но эта гадость — не давние дела. Эта гадость творится сейчас.
— Мы ведь это уже обсуждали, разве нет? — спросил Том. Разве мог он рассказать Уилсону о бедах Джун? Это не просто выглядело бы предательством, это и значило бы предать. Слова, сказанные супругами наедине. Нет лучше исповеди — не от грешника священнику, а от любимой прямо в сердце любящего.
— На самом деле так и не обсудили, — ответил Уилсон. — Вот что меня удивляет. Вспоминаю наши разговоры — и никакой информации не могу извлечь.
Сказано это было не без затаенной обиды, Том впервые уловил в голосе Уилсона эту нотку. По-хорошему, было от чего расстроиться.
— Понимаю, — сказал Том, ничего на самом деле не понимая.
— Он бросается обвинениями. — В голосе Уилсона просквозила вдруг беспомощность. — Я просто обязан у вас спросить. Мне так, черт подери, неловко вас спрашивать. Тьфу, даже стыдно.
Том поражен был новой догадкой. Итак, Уилсон пристыжен! Значит, уважает его, Тома. Может быть, глубоко уважает. Вот как! Тома захлестнула вдруг радость. Вот что значит почтительность!
— Если я сдвину дело с мертвой точки, без грязи не обойдется. Много всплывет дерьма.
— Вы обязаны дать делу ход, — сказал Том коротко и с жаром. В глубине души за себя он не боялся, нисколько. А все его хваленое “чувство справедливости”, его извечное бремя, распроклятая неподъемная тяжесть, под которой на его месте сломался бы штатский — этот груз он ни за что бы не сбросил, даже сейчас. Даже сейчас, когда что-то подтачивало его покой и безопасность, грызло, точно гигантская крыса — даже сейчас срывался с губ этот гимн. Узнай правду, раскрой преступление. Найди виновных и призови к ответу.
— Не хочу… — начал Уилсон и умолк, уставился перед собой.
Чего-то он не хочет делать. И Том догадывался, чего именно. Не хочет “поганить” ему заслуженный отдых — так бы, возможно, выразился Уилсон. Не хочет выволакивать старого полицейского из берлоги, ослепив его светом правосудия. Старого полицейского, вдобавок с медалью Скотта! Наверняка Уилсон про нее знает. Всего лишь бронзовая, но все-таки! Подставил себя под пулю психа в семьдесят втором. Строго говоря, то и не псих был, просто несчастный парень, у которого все в голове смешалось. Одурел от страданий, что выпали ему в жизни. Хотел застрелить жену, но Том заслонил ее собой и получил пулю в плечо. Минута храбрости, видит Бог. Он и сам не знал, почему он так сделал — сделал, и все. Он и хотел бы понять, что нашло на него тогда, но не мог. Безрассудство. Страшный, страшный раздрай в душе после истории с отцом Таддеусом. Временами на него находило полное безразличие к собственной судьбе. Когда он сидел за рулем, его так и подмывало иногда проехать на красный свет — глупость редкостная, если вдуматься, и опасно. Так, накатывало время от времени. И когда тот парень — как же его звали, Перселл, а имя? — кажется, Тим, Тим Перселл, стал размахивать своим табельным пистолетом — он был механик в армейской службе снабжения, зачем ему вообще выдали оружие? — Том не почувствовал ни намека на страх. Лишь пронеслось в голове: не стреляй в жену. Уж лучше в меня. И за это его наградили медалью. Медаль Вальтера Скотта, так она называется, но автор “Айвенго” тут ни при чем. Учредил ее один янки, полковник Скотт, в награду полицейским за доблесть. Том помнил, конечно, где лежит медаль, но почти о ней не вспоминал, как и о своей так называемой “доблести”. Однако сейчас Том о ней задумался, хоть Уилсон ее не упомянул. Но если бы Тома приперли к стенке и спросили, как относится к нему Уилсон, он, скорее всего, ответил бы, что тот его уважает, как уважает старого молодой. Или уже немолодой? Сорок! Том бы и сам не хотел, чтобы ему снова было сорок. Да и шестьдесят шесть ничуть не лучше, если на то пошло. Боже сохрани!
Уилсон по-прежнему смотрел перед собой. Лицо его Том видел вполоборота, но даже с этого ракурса на нем читалась серьезность. Глаза, большие и влажные, смотрели в одну точку — не вблизи и не вдали. А сбоку от него по объездной неслись с ревом дублинские машины. В былые времена здесь сновали возчики, жизнь текла под мелодичный перестук конских копыт, а теперь слышен лишь львиный рык двигателей. Стайка озорных воробьев приземлилась перед ними на асфальтовую дорожку, словно кости, брошенные рукой великана. Они искали крошки, зазевавшихся букашек — всякую мелочь, способную порадовать воробья. Как же мало им нужно!
Уилсон кивнул, словно про себя сделал вывод, но не желал делиться с Томом.
— Я вас отпущу, — сказал он не к месту, потому что первым встал, одернул брюки и снова кивнул, на этот раз с улыбкой. Это себя он отпускал, а не Тома. Улыбка ему шла, и он, скорее всего, об этом знал. Но, как бы то ни было, Том был благодарен ему за улыбку. — До скорого, — прибавил Уилсон. — Удачи.
И двинулся прочь, навстречу новым событиям дня.
Том встряхнулся, словно очнулся от дремы. Нечто подобное с ним бывало в кинотеатре, в конце фильма — ты ушел в себя, грезишь наяву, и вдруг вместо пейзажей Дикого Запада рядом с тобой засаленные кресла, и зрители расползаются, словно растревоженные мокрицы. Надо встряхнуться, вернуться в “реальный” мир. В реальный мир. В мир, которому до боли недостает реальности. В чертов реальный мир с его суетой и хаосом, с желанными островками покоя, даже красоты. Да уж. Как вот этот парк с разбойниками-воробьями и шоссе с ревущими автомобилями. Возможно, есть между ними граница, но кто ее охраняет? Загадка. Где граница между нашей Землей и космосом? Где кончается Млечный путь и начинается другая большая галактика? Если сам он состоит из атомов, как он убежден, и между этими атомами есть расстояния, то где пролегает граница между ним и парком? Может быть, даже в эту секунду, вставая со скамьи, он теряет атом-другой? Придут сюда его друзья-криминалисты, возьмут со скамьи пробу и установят точно, стопроцентно, что здесь сидели он и Уилсон за серьезной беседой. Или за праздной беседой? Шутливой? Игривой? Опасной?