Бояре с любопытством посматривали на Остея; молодой литвин стоял среди раздавшегося собрания натянутый, как тетива, рука вцепилась в отворот зеленого жупана, смуглое лицо пылало смущением.
– Ты-то чего скажешь, дядюшка?
Дмитрий Ольгердович дернул себя за сивый ус, покряхтел:
– Не молод ли?
– И-и, государь мой! – Свибл зевнул, перекрестил рот. – Молодость – не укор. Донской в девять лет водил рати.
– При нем тогда вон какие соколы были – ты сам, Федор Андреич, да Вельяминов покойный, да Кобыла, да Боброк, да Минин, да Монастырев, да иные прочие.
– Думаешь, на стенах Адам с выборными будут хуже нас?
– Сам чего скажешь, Остей? – спросил старший Вельяминов.
– Когда мне Донской поверит – умру за Москву! – ответил молодой князь срывающимся голосом.
– Умереть не хитро, Остей, город отстоять надо…
Уходила на восток гроза, очищалось небо, в белесой пене еще бушевало Плещеево озеро.
На другой день после веча толпы посадских и беженцев хлынули в Кремль. В шуме и толкотне старшины сбивались с ног, разводя людей. Посадские, зареченские, загорские хотели поселиться вместе и поближе к своим сотням, поставленным на стены. Это было важно и для крепости осады. К полудню начал водворяться порядок. Для покидающих Москву отвели Никольские ворота. Здесь, близ стены, стояли пустые житницы купца Брюханова. Хитрюга-лабазник, едва донеслись тревожные вести из Казани, снарядил обозы в далекий Торжок, будто бы на большие осенние торжища, и когда в Москве ударил первый набат, в доме его и клетях – шаром покати. Лишь наемный вольный работник, Как тогда говорили – казак, Гришка Бычара богатырским храпом сотрясал по ночам стены пустого амбара. Оставшись без дела, он пристал к воротникам, а в брюхановские амбары складывали добро, отнятое у бегущих из города. Что поценнее, бросали в лари, поставленные прямо в воротах, и специальный дьяк из чернецов каждую вещь записывал в особую книгу – будь то серебряный пояс, жемчужное ожерелье, золотой гребень или сермяжный зипун. Ни просьбы, ни слезы, ни брань, ни угрозы нажаловаться государю не помогали – воротники оставляли беглецам лишь тягло да самое необходимое в пути.
Поезд великой княгини покидал Кремль после полудня. Боярин Красный повел его к Фроловским воротам, очищая дорогу грозным криком и напускной суровостью стражи. За княжеским поездом двигался санный возок Киприана, охраняемый его личной дружиной, тянулись повозки с митрополичьей казной, библиотекой и утварью. Все обозники – в монашеском одеянии. Народ сразу приметил сани владыки, становился на колени вдоль улицы. Киприан, откинув кожаный полог, стоял суровый, огнеглазый, с золотым крестом в руке, благословлял людей на обе стороны. Москвитяне не знали, что владыка покидает стольную. Дрошел слух, будто Сергий Радонежский направился в столицу пешком, и народ тотчас вывел свою догадку: митрополит, мол, самолично отправился встречать святого.
С княгиней находилась лишь кормилица, она держала голубой сверток с новорожденным, старшие дети ехали отдельно. Евдокия была еще слабой, она молча плакала, крестясь на храмы в окошке возка, робко всматривалась сквозь слезы в человеческие толпы. Гул множества голосов пугал ее – словно блуждала в незнакомом, тревожно шумящем лесу. Привычные глазу терема и соборы отчуждались, теряли домашнюю приближенность – в Кремле не стало прежних хозяев, здесь царила новая жизнь и новая власть, олицетворенная в сермяжных толпах, которые прежде кипели где-то за толстыми каменными стенами, за рядами рослых, красивых дружинников, проникая к ней лишь просителями, богомольными странниками да монахами. Теперь эти толпы захлестнули мир, наполнив его грубым говором, тяжелым духом армячины, дегтя, овчинных шуб. Она растерялась, чувствуя себя в новом Кремле лишней и беззащитной, оттого-то знакомое лицо в толпе подняло ее с подушек.
– Останови! Останови! – Она приняла ребенка у кормилицы, и та передала приказание ездовому.
– Видишь боярыню в синей кике с ребенком? Приведи ее!..
Седоусый дружинник наклонился с седла к окошку:
– Чего прикажешь, матушка-государыня? Может, нездоровится тебе?
– Спаси бог, ничего не надо.
В толпе услышали разговор, и женщины хлынули к возку, стараясь коснуться его руками. Евдокию считали в Москве святой затворницей и заступницей сирых; многие в душе не одобряли князя, оставившего ее, больную, с маленькими детьми в городе, которому угрожали бедствия осады.
– Благослови, страдалица!
– Покажи нам хоть личико свое!..
Пугливо улыбаясь, с невысохшими глазами Евдокия приблизилась к окошку бледным лицом. Дружинники пытались оттеснить народ.
– Дай им чего-нибудь, Семен! – попросила Евдокия старшего.
– Денег, што ли? Дак не того оне хотят. И нет у меня.
Увидев княгиню и услышав ее голос, женщины прорвались между конными, и Евдокия, повинуясь внезапному чувству, протянула в окошко сына. Множество рук, белых и темных, нежных и огрубелых, устремились к свертку. Женщины, оказавшиеся близко, успевали поцеловать холодный атлас, моча его слезами, послышались сдавленные рыдания, они заглушили тихий плач ребенка, и сама Евдокия, заливаясь слезами, не заметила, как рядом оказалась вернувшаяся кормилица с молодайкой. Княгиня вдруг поняла: нет у нее роднее этих незнакомых людей, нет и разницы между ними и ею, оставляя их, она теряет себя самое, и готова была выскочить, но уже тронулся возок, ездовой щелкнул бичом, сытые кони понесли, и толпа отстала. Не вольна великая княгиня в выборе своего места. Отерев лицо от слез и передав сына кормилице, она наконец глянула на сидящую напротив молоденькую маму с малышкой на коленях. Девочка таращила любопытные глазенки на плачущую тетю в красивом наряде.
– Дарья, это сам господь привел тебя на мою дорогу.
– Матушка Евдокия Дмитриевна, как же ты, не оправясь да с этакой крохой, в дальний путь решилась?
– Што делать, милая? Бросили нас мужья, самим искать их надобно. – Улыбнулась мокрыми глазами. – Да вот небо сжалилось надо мной, послало такую славную попутчицу.
Длинные Дарьины ресницы удивленно вскинулись.
– Я ж на час в храм пошла – куда мне в дорогу? Што на мне – то и со мной.
– Дочка с тобой – и ладно.
– Не могу я, государыня. – Дарья растерялась. – Хозяйство там… Аринка… Олекса Дмитрии, крестный наш, обещался зайти нынче вечером.
– А мы сейчас гонца пошлем. Ты в чьем доме поселилась? – Дарья пыталась что-то возразить, но Евдокия строго сказала: – Не забывай, Дарья Васильевна, кто я. Велю ехать.
Молодая женщина опустила голову. Дочка ее, укачанная мягким ходом возка, уже спала на коленях матери. Княгиня пересела к Дарье, прижалась к ее плечу мягкой грудью, обняла:
– Дурочка ты моя. Какой от тебя прок в осаде с ребенком? К мужу везу, к Васильку твому – радость-то будет витязю.
Дарья всхлипнула, Евдокия погладила ее по голове:
– Спасибо, моя серебряная, что встретилась. Ведь все – как есть все боярыни поразбежались. Отныне возле сердца держать тебя стану.
– Аринку жа-алко, – хлюпнула носом Дарья.
Поезд уже миновал посад, мчался берегом неглинского пруда. Евдокия высунула из окошка руку, подала знак, чтобы приблизился кто-нибудь из дружинников.
…Едва концевая стража княгини скрылась под сводом крепостной башни, из боковых проемов появились вооруженные ополченцы и скрестили бердыши.
– Дорогу владыке! – крикнул передний дружинник митрополита. Бердыши не шевельнулись.
– Вертай к Никольским – тамо пущают лататошников! – рявкнул детина со светлой кудрявой бородой.
– Ослеп, окаянный, не вишь, кто едет?
– Мне все едино – не велено здесь пущать. Вот кабы с энтой стороны! – Детина, ухмыляясь, стал чесать деревянным гребнем свою роскошную бороду.
Дружинник схватился было за меч, тогда воротник, бросив привязанный к поясу гребень, стиснул бердыш обеими руками:
– Эй, человече, не шуткуй! Вольному казаку Гришке Бычаре терять неча, окромя головы.
Усевшийся в возке Киприан откинул полог, встал, строго оглянулся. В его дружине тридцать мечей, но не прорываться же силой. Сдержанно сказал: