– Проходи, отче Феофаний, садись со мной. – Указал глазами место напротив. – Принимаешь ли ты скоромное?
Грек улыбнулся, ответил по-русски:
– Богомазам, государь, как и попам, сие дозволено, ибо среди мирских людей вращаемся. Но я поужинал, слава богу.
– Тогда испей со мной – тут квас, тут – меды, тут – вино. Бери кувшин, наливай сам, чего пожелаешь. Я, когда один, стольников и кравчих не держу в трапезной. Уж не обессудь.
Грек снова улыбнулся, налил себе в кружку мед.
– Видал я твою работу, отче Феофаний. Изрядно.
– То лишь проба, государь, одна из многих. – Феофан перешел на греческий, догадавшись, что князю доставляет удовольствие поговорить на его языке.
– Жалко, но работу придется тебе отложить. Москва садится в осаду. Государь уходит нынче в ночь, я – завтра. Тебе негоже оставаться здесь. Вот соберем войско, выбьем Тохтамыша в степь, тогда и распишешь терем. Пока в Новгород, что ли, возвращайся, а хочешь – ступай со мной в Волок-Ламский.
– Долго ли Москве быть в осаде, государь?
– Кто знает? Да и в недобрый час попадешь под стрелу или под камень катапульты. Уходи завтра же, отче.
– Пойду я в Троицу, к Сергию. Давно уж собирался. Говорят, татары святых обителей не трогают?
– Не трогали. До Куликовской сечи.
Грек помолчал, осторожно заговорил:
– Поиздержался я, Владимир Андреевич. Деньги есть у меня в Новгороде, у Святой Софии на сохранении. Да время такое – не скоро до них доберешься.
– Вот забота! Я позвал тебя, я и содержать обязан.
Владимир вышел, скоро вернулся, неся окованный ларец, отпер ключом, высыпал на стол пригоршню серебра.
– Здесь талеры, денги, наши полушки. – Он показал новые блестящие монеты с изображением петуха и встающего солнца. – Двух рублей хватит?
– Премного благодарен, столько не заслужил.
– Заслужишь, как Орду вышибем.
– Еще просьбу имею, государь: отпусти со мной отрока Андрея, коего приставил пособником. Великий дар вложил в него господь – всех нас превзойдет он искусством живописи.
– Ишь ты! – Владимир от удивления перешел на русский. – Так бери его, рази я запрещаю?
– Не хочет уходить, брат у него здесь и сестры.
– А ты скажи: князь, мол, велит ему следовать за тобой неотступно, хотя бы в Царьград али Ерусалим. Да со всем прилежанием учиться твому искусству, не помышляя о прочем.
– Спаси тя бог, Владимир Андреич, – растроганно сказал Феофан, вставая и кланяясь.
– Прощай, отче. Кончим войну – жду тебя снова. Да помни: где бы ни стоял князь Храбрый, ты у него найдешь защиту.
Грек удалился. Доведется ли снова увидеться со знаменитым живописцем, порасспросить его об увиденном в долгих странствиях, о вечном и бессмертном, чему служит этот грек? Снова опасны русские дороги, даже охранная грамота самого константинопольского патриарха не спасет от стрелы ордынского разъезда. Но как принуждать художника идти с войском, а не в одиночку, странствующим чернецом? Такие люди вольны в своем выборе, принуждать их к чему-либо даже ради их же блага – не есть ли богохульство? Великих людей, должно быть, ведет судьба, и, только следуя ей, они остаются великими.
Владимир вернулся в залу, постоял перед незаконченной картиной. С тех пор как набрала силу Москва, в князьях и боярах словно бы проснулась особенная тяга к прошлым временам, желание понять своих предков, оживить их дела и по себе оставить долгую память. Многое доступно сильным мира, но заставить говорить время, служить себе прошлое им не дано. Это умеют летописцы, сказители, лирники, в чьи уста небо вложило дар слагать потрясающие душу песни о героях. Да такие вот живописцы, как этот грек, умеющие остановить миг быстротекущей жизни, запечатлев его на простой деревянной доске, на стене терема или храма. Выходит, что князья вершат дела земные, а судят их безродные люди, одаренные божественным вдохновением.
Владимир давно уж собирал и привечал на своем дворе разных искусников, грамотеев, звездочетов, давал всяческие привилегии мастерам по металлу, камню и дереву, следуя в этом старшему брату, завел даже своего летописца и тайно посылал в Рязань за неким монахом, который будто бы сложил песнь о Донском походе, но пока не получил от него вестей. Не одно тут честолюбие – о величии Москвы радел князь Храбрый, видя в бессмертии Москвы и свое человеческое бессмертие. Знал он, как один взгляд множества людей на чудесный образ во главе крестного хода, проникновенное слово, обращенное к войску, песнь о славной старине заставляют одинаково сильно биться сердце и высокородного князя, и «черного» смерда или посадского ремесленника, соединяя их всех в несокрушимую силу. Надо будет непременно сыскать и того рязанца, и этого отрока Андрея, взять под защиту и покровительство, пока мал, несмышлен и не узнал своей судьбы. Такой мастер, как Феофан, зря не станет хвалить посадского мальчишку. А пока знаменитый грек будет ему лучшей опорой…
Владимир вдруг вспомнил о книге, оставшейся в его серпуховском тереме, и пожалел, что забыл о ней в торопливых сборах. До книг ли, когда идет речь о спасении жизней? Сколько погибло бесценных пергаментов в огне ордынских пожогов! Сгорает человеческая память в военных пожарах, и удлиняется путь к истине…
Утром Москву взбудоражила весть об уходе великого князя с дружиной, но в это самое время в ворота вошло семьсот конных ратников во главе с Новосильцем, и народ успокоился. К тому же стало известно: великая княгиня Евдокия с детьми находится в Кремле, – значит, Донской не бросает стольную на произвол судьбы.
В полдень Владимир велел разыскать Морозова. Глядя в тяжелое, одутловатое лицо боярина, зло выговаривал:
– Теряешь золотое время, Иван Семеныч. Уж полдня ты – главный воевода, а дел твоих не слышно. Где начальники ополчения и слободские старшины? Где твои бирючи с приказами? Через два часа я ухожу, в Кремле останется лишь полусотня дружинников. Твои люди должны занять стены и башни, устрой караулы, расставь пушкарей и самострелыциков как должно – всякий обязан знать своих начальников, свое место, сменщиков, время стражи и время отдыха. В Кремле мало съестных припасов – тряхни лабазников, заставь пришлых мужиков и посадских свозить корма для лошадей и скота. Тебя ли учить мне осадным делам, боярин?
– Успеется, князь. – На сердитом лице Морозова не проходило выражение обиды. – Приказы мои дьяк уж пишет, а черных людей рано пускать в детинец. Может, хан и не дойдет до нас, а от них терема и храмы просмердят. Довольно пока моей дружины да пушкарей на стенах – сторожу нести. Мало их окажется – дак велел я отобрать отряд почище, из купцов. А явятся татары близко – весь город разом в Кремль забьется со всяким припасом – чего заране-то набивать амбары, кормить крыс?
Не по душе Владимиру речь боярина, но понимал он, как непросто новому воеводе сразу овладеть всеми делами – лучших-то людей Димитрий взял с собой. Остерег:
– Не шути с Ордой, Иван Семеныч, не шути! А коли духа простолюдинов не выносишь, зачем не отказался от воеводства?
– Попробуй откажись! Ох, князь, знал бы ты, как постыла мне эта честь! Да и нездоровится чегой-то. Пошто Вельяминова, окольника, не определил он на воеводство? – тому ж нет милее, как над мужичьем верховодить.
– Вельяминов тож командует ополчением, он в поле проверен, ты же – сиделец. – Владимир колюче усмехнулся. – Тебе мой дворский отдал ключи?
– Нет еще.
– Сейчас же возьми. И посели в моем тереме ополченцев сколько вместится.
В ту первую ночь, когда Москва осталась без князей, в южной стороне явилось сразу несколько зарев. Поднятый с постели Морозов взошел на средний ярус Фроловской башни. Здесь, на широкой площадке, возле длинноствольной пушки, глядящей через бойницу в темноту посада, толпились стражники и несколько пушкарей. Накрапывал дождь, а навесов над ближней стеной не было, и люди искали убежища в башне. Боярин сердито потянул носом:
– Эко, вонища у вас – и сквозняком-то не продувает.
– То от пушки горелым зельем несет. – Бородатый пушкарь словно оправдывался. – Проверяли ее недавно.