Вечером после ужина я ушла в хлев, наконец-то позволив себе минутку уединения.
Закат еще не отжил свое. Обрывки солнечного сияния красили горизонт в лавандовый и разливали на небосвод румянец.
Козы заблеяли при виде меня. Я затворила за собой дверь хлева и направилась к снопу сена в углу, подсвечивая путь фонарем. Козы, по обыкновению, уперли в меня прямоугольные зрачки и дергали ушами. Одна жевала жвачку, безучастно наблюдая, как я шарю в сене.
Есть. Я нащупала и выудила на свет железные ножницы, которые так долго искал отец.
Они были в форме щипцов с упругим сгибом и после сжатия пружинисто возвращались в исходное положение. Пламя фонаря подрагивало в лезвии. Его былой блеск подпортило ржавчиной – она язвочками расползалась по ножницам.
Проблеяла коза.
Я закатала рукава, обнажая лик моей скорби, храм моей утраты. Руку покрывала вереница поперечных черточек, свежих рубцов – плачевная летопись моей боли. Их я нарочно не залечивала.
Я посмотрела на одно лезвие и вдавила его в кожу. Рука дрогнула, набухла первая капля, потянулась полоска крови. Я застонала от острой рези и горестного облегчения.
В багрянце танцевал огонек фонаря. Острие ползло, ползло по коже.
Струя хлынула по локтю, и капли оросили сено под ногами. Я морщилась, чувствуя, как боль распускается, под стать красочному цветку.
Таково мое раскаяние. Плата за то, чтобы ощутить хоть что-то наяву. Ножницы оставили после себя две раны, и кровь из них свободно хлестала, унося с собой жгучее чувство вины. Рука с ножницами дрожала от натуги – и от сладостного избавления.
Сколько ни вырывай этот сорняк из почвы моего сердца, вскоре, я знала, он вновь покажет ростки: слишком уж глубоко вгрызлись корни.
Однако на краткий миг боль и чувство окоченения в душе отступили. Руку жгло, душу кололо сожаление, ум душило печалью. Я будто слушала игру Максина, только в извращенной форме, стремилась вновь разбудить ту избавительную печаль, но выходило нечто вычурное, аляповатое.
Какое я ничтожество! Где же теперь прежняя ласковая Далила, что сталось с ее любовью?
По щеке покатилась слеза – соленая и священная наравне со всеми уже пролитыми. Она капнула в лужицу крови, подернулась розовым и через миг уже растворилась в красноте.
– Далила! – крикнули снаружи.
Я в ужасе содрогнулась. Минута сокровенного одиночества осквернена, прерван запретный траурный обряд под тупыми козьими взглядами.
Судорожно спрятав кровавые ножницы, я раскатала рукав.
– Далила? – В хлев торопливо вошел Фредерик. – Далила, ты что здесь? Отец зовет.
Он вышел на свет фонаря, втянул тяжкий застойный дух вокруг меня и коз.
С пальцев моей руки за спиной капала кровь.
– Да ты порезалась!
Брат подошел и увидел раны. Удивление, что сестра закрылась в хлеву, сменилось испугом.
Я отдернула руку, не в силах смотреть ему в глаза.
– Ерунда.
Ну вот зачем он явился?!
– Покажи. – Фред схватил руку. Я приготовилась к тому, что сейчас начнется.
Он округлил глаза и рванул рукав. Вся правда была навеки высечена в рисунке рубцов.
– Это что такое?!
– Ничего, – с мольбой протянула я, упрашивая поверить.
– Ты сама?
Молчу. Фредерик смотрел на руку, как бы вычитывая в шрамах все искомые ответы. Я выдернула ее – и тут он отмер, в ужасе и неверии уставился на меня с открытым ртом.
– Пошли к отцу. – Он ухватил запястье.
– Нет! – вопила я, пинаясь и силясь свободной рукой расцепить длинные пальцы брата. Кровь кропила землю за нами и ручейком сочилась под его хватку.
Я уперлась ногами, схватилась за столб, но тщетно: меня неумолимо волокли навстречу приговору и каре.
* * *
Я мало что запомнила. Сознание опять забилось в излюбленный уголок, и я впала в ступор. Отец с влажными глазами отчитывал меня, спрашивал, почему и зачем, а мама жалась к стене, не в силах унять слез.
Он кричал, за что я так с ним, как могла ранить всю семью. Да и что подумают соседи?
Уняв истерику, отец прибег к мольбам. Упрашивал вернуться ту нежную и невинную любимую Далилу. Как хочется исполнить их желание. Как хочется стать прежней, кем была до этой безумной поры.
Фредерик в углу виновато приобнял себя за плечо и теперь уже сам избегал моего взгляда.
* * *
На ночь меня заперли в комнате – зализывать раны. Кровь запеклась, намечая два новых рубца. Бен и Фредерик спали в другой комнате, а мне было велено думать о своем поведении. Вдобавок отец оставил Каселуду – учение Владык – однако я не нашла сил даже открыть ее и покорилась усталости.
Я смежила веки, призывая сладостное забвение, где ждет Перри, где на несколько часов можно притвориться, что все хорошо.
По щекам скатились слезы, подбородок затрясся. Я тихо всхлипнула.
Как хочется сбежать от этой безысходности в прошлое, где жизнь еще не отравлена бесконечной осенью на душе.
Как хочется умереть.
Перри так и не явился той ночью. Зато наутро по мою душу явились совсем уж нежданные гости – стражники.
Глава девятнадцатая
Далила
Ущербная ветвь одиноко взрастет
Там, где смерти заронено семя.
Врага помяни и сорви с нее плод,
Дабы с ним разделить одно бремя.
– Поэма о роковом бремени
То утро ничем не отличалось от остальных. Встать с кровати было так же адски трудно: кости залиты свинцом, простыня, как налипшая грязь, сковывает движения. На грудь тяжко давит, а внутри бурлит осточертевшая скорбь, желая излиться плачем, но пробиться ей не дает ком в горле.
Я уперла глаза, эти два замызганных окна в вышине над моей душой, в крышу из соломы и грязи.
Семья объявила мне бойкот. Бен и тот меня сторонился, хотя явно не понимал, в чем дело.
По всему казалось, родители хотят так меня проучить. Или, может, еще не созрели для утешений. Наверняка все сразу.
Во дворе вдруг поднялся переполох. Я даже отвернулась от стенки: часть меня порывалась встать и посмотреть. Что-то стряслось – что-то нехорошее. Маме плохо?
Воли хватило лишь дернуть указательным пальцем. Глаза еле-еле хлопали. Я словно чужая в своем теле, зритель, а подлинная Далила кричит, беснуется в груди, но слишком тихо, и мышцам, скелету не услышать ее приказов.
Голоса за окном нарастали, переругивались. Отец кричал. Мать умоляла. На звуке хлесткого шлепка я вздрогнула.
Мама взвизгнула. Сердце заколотилось, медленно и неумолимо разливая по телу силу, но ее все равно пока ни на что не хватало.
– Роберт! – Мамин вскрик приглушило стенами.
Суматоха все приближалась.
– Молю, пощадите! – стенала она.
Распахнулась входная дверь.
Тут наконец-то чары спали, и я села – но что дальше? Бежать некуда. Раз, другой, третий громыхнули тяжкие сапоги.
Отлетела еще одна дверь. Видимо, родительская.
– Не надо! Нет! – рыдала мама.
– Рот закрой, деревенщина! – гаркнул мужской голос.
Опять хлестнула пощечина. Я на дрожащих ногах просеменила ко входу и открыла дверь.
– Мама!
– Далила! Беги! – Мать лежала на полу, держась за красную щеку.
Над ней высился клерианский стражник в сюрко золотого города, держащего на себе солнце.
– Вот она! – крикнул солдат на улицу.
– Не-ет! – невнятно проскулила мама, пускаясь в рев, и ухватила стражника за бронированную лодыжку. – Беги!
Я бросилась к порогу, но на пути вырос тенью развязного вида мужчина.
Он едко щерился. Дряблый индюшачий подбородок покрывала плешивая щетина, под нижней губой был косой шрам слева направо. Ранение зажило неправильно, обнажив десну как бы в вечной кривой ухмылке. Солдат опустился на колено и обдал меня холодным взглядом. Лицо обрамляли сальные волосы.