К утру команда была уже вымотанной и валилась с ног. Дул сильный встречный ветер. Какое-то время корабль лавировал. Но потом капитан приказал спустить паруса и лечь в дрейф. Часть рангоута на бизань-мачте и часть такелажа были разбиты. Раскачивало так сильно, что люди не могли устоять на ногах, и работы по починке прекратились. Матросы заклинили руль, и корабль отдался ярости волн. Все кто мог улеглись в гамаки. Кто не мог — на пол и привязали себя верёвками к выступающим частям внутренней обивки.
— Не вздумайте ходить! — крикнул капитан высоким пассажирам. — Смоет. Или шатнёт, и вы разобьёте голову.
Справедливое предупреждение. Шурка уже пару раз врезался, и если бы не желание императора культурно выворачивать кишки за борт, тоже закрепил бы себя ремнём.
— Блюйте на палубу! — гаркнул капитан. — Всё смоет!
Чтобы услышать друг друга при таком сильном вихре, приходилось кричать прямо в ухо.
— Куда нас гонит?! — государь поймал капитана за куртку и притянул к себе.
— Боюсь сказать, ваше величество, но, кажется, в сторону Босфора. Мы прошли уже миль около шестидесяти.
Новость была ужасной. Ещё сутки такой погоды, и корабль выбросит на мусульманский берег.
Держась за поручни и выступающие углы, Никс протиснулся в свою каюту, кое-как влез в гамак и вцепился пальцами в верёвочные ячейки. Его лицо было изжелто-белым. А иногда зелёным.
— Призови всех, кто ещё может доползти, на совет.
Явились немногие. Некоторые просто застряли по дороге, припёртые к стене отвязавшимися предметами обстановки.
— Нас несёт на турецкий берег! — проорал государь. — Вы знаете мой приказ Сенату на случай плена.
Ну, конечно, в каждом представителе династии «Пётр Великий не умирал»! Чёрт дёрнул повторять указ столетней давности, изданный, кстати, перед неудачным Прутским походом? Буду в плену, никаких моих распоряжений не принимать, требований не слушать.
— Если плен неизбежен, что, по-вашему, турки потребуют за меня?
Уступить всё, что взяли в нынешнюю кампанию, разумеется. А кроме? Деньги? Отказ грекам в признании? Молдавские и валашские земли? Разоружение флота?
— Крым, — коротко заявил Воронцов.
— Это невозможно.
— Сколько людей живёт!
— Триста тысяч.
«Аз есмь пастырь добрый. Пастырь добрый полагает душу свою за овцы своя».
— Вы знаете морской устав. — Кроме графа, никто бы не осмелился сказать государю очевидное.
— Пистолет на бочку, — глухо проронил Никс. Требовал от других, требует и от себя. — Если, конечно, господа, вы согласны.
Офицеры «Императрицы Марии», до которых донесли мнение государя, согласились. Некоторые свитские, напротив. Но было видно, что Никс пренебрежёт их мнением.
Только через 26 часов сила ветра начала стихать. Он изменил направление и больше не гнал корабль к неприятельскому берегу. Экипаж смог выбраться на палубу и чинил порванные снасти.
— Ты что императору предложил? — Шурка отвёл Михаила к борту и крепко взял за плечо. — Взорваться? Это тебе жизнь больше недорога.
Воронцов смотрел на заметно опавшие волны. Героическая смерть после славной победы! Красиво. Но нет, ему предстоит пить свою чашу унижений. И пить её каждый день. Месяц за месяцем, год за годом.
* * *
В Одессе император оставался всего несколько часов. Чтобы поспеть, Шурка спал не более сорока минут. Потом облился холодной водой и отправился в карантинный замок, чтобы там на скорую руку переговорить с арестантами. Из Севастополя, специально пред светлые очи шефа жандармов, привезли Александера. Рядом с ним, стена о стену, содержался проклятый Раевский, схваченный полицмейстером за нарушение общественного спокойствия. С обоими Бенкендорфу надо было повидаться, прежде чем отлететь в Петербург.
Карантин — длинное низкое здание, белённое изнутри и снаружи, — более всего напоминал мазанку или, лучше сказать, сорок мазанок, приставленных друг к другу.
Надо было требовать шпиона первым, но долг дружбы и злость заставили Александра Христофоровича, едва войдя, гаркнуть:
— Сюда, этого… уличного крикуна… злодея!
Раевского ввели. Он выглядел странно. Не дерзкий, а как бы безучастный ко всему. За пару дней пребывания под арестом не брился и не мылся. Но не грязная рубашка насторожила генерала: свинских рубашек он не видел! Бенкендорфу бросились в глаза худое, уже как бы не совсем здоровое лицо и застарело тёмная кожа от бровей и до верхней части скул. Так бывает при лихорадке. Но арестанта не трясло.
— Его доктор осматривал? — бросил шеф жандармов.
Карантинный сержант закивал.
— А як же ж. Як тока прибув. У ёго мозги горять.
— Чего? — не понял генерал. Пришлось позвать местного коновала.
— Воспаление мозга, что непонятного? — с вызовом осведомился врач. — Сам себя не помнит. Несёт околесицу.
— И давно? — опешил Бенкендорф. Диагноз заметно менял ситуацию. Ну, бегал сумасшедший по городу… Мало ли что ему в голову взбредёт?
— Думаю, с месяц. — Доктор важно протёр очки. — Надобен покой и холодные компрессы на голову.
Ещё чего!
— Оставьте нас, — распорядился генерал.
— Вы же слышали, я болен, — заявил Раевский. Он сидел напротив стола, несколько развалясь и всем видом демонстрируя презрение.
— Я вот пошлю в имение ваших родителей узнать, сколько они заплатили карантинному костоправу, — бросил Бенкендорф. — А ну-ка встать, скотина!
Он не собирался церемониться. Хорошо, если сумеет удержаться от рукоприкладства.
— Всё никак не уймётесь? Зять ваш сослан в Сибирь, сестра там же. Вы с братом отсидели следствие в Петропавловке…
— Мы выпущены без предъявления обвинений…
— По высочайшей милости к вашему почтенному отцу!
С минуту оба мерили друг друга взглядами, полными холодной ярости. Приступ дорого дался Раевскому, он помимо воли рухнул обратно на стул.
— Чего вы от меня хотите?
— Хочу, чтоб вы здесь же, сию минуту рассказали, кто вас подбил публично оскорбить супругу генерал-губернатора?
Раевский хрипло рассмеялся. Его воспалённые глаза блуждали по лицу собеседника. И тот минутами ловил в них искорку безумия.
— А если я сам…
— Можете опустить ту часть разговора, где вы отнекиваетесь и рассказываете мне о своей горячей любви к Елизавете Ксаверьевне, которая якобы поставила вас на край сумасшествия, — проговорил Бенкендорф, у которого опять начинало закладывать ухо. — А также о личной ненависти к её мужу, недостойному такого сокровища. Будем считать, что я верю в вашу искренность.
На лице арестанта мелькнуло удивление.
— Да, я верю, что страсть заставляет нас делать вещи, которые со стороны выглядят безумными, — кивнул Александр Христофорович. — Но я не верю, что взрыв ваших чувств должен был непременно прийтись на момент прощальной аудиенции, когда её сиятельство ехала к императрице, по людному бульвару, в городе, полном придворных и военных чинов, а также иностранных дипломатов.
Раевский долго молчал. Потом глубоко вздохнул и проронил:
— Быть может, мне хотелось опозорить её мужа, раз мне отказали от дома…
— Быть может, — кивнул генерал. — Но вы опозорили также и женщину. Хуже, погубили её брак.
— Того и надобно! — воскликнул арестант. — Она с ним несчастлива!
— Быть может, — повторил Шурка, уже понимавший, что семейная жизнь его друга слишком зависит от внешних обстоятельств. — Тем не менее вы не сами выбрали время и место для своих позорных откровений.
Раевский отпирался, но как-то вяло и неуверенно, чтобы собеседник перестал давить.
— Я могу сделать так, что вы сгниёте в крепости, — серьёзно пообещал он. — Безымянным узником. Никто не узнает, где вы. — Шурка понимал, что говорит страшные слова, тем не менее готов был исполнить угрозу. — Когда-то, в Париже, я сказал вам: оставьте моих друзей в покое. Вы не послушались. Пеняйте на себя.
Арестант смотрел на генерала рассеянно, точно не мог сосредоточить взгляд на его лице.