Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Заметки, планы, наброски.
Январь — ноябрь 1875
22 марта 1875 г.
«Говорили, что я изображал гром настоящий, дождь настоящий, как на сцене. Где же? Неужели Раскольников, Степан Трофимович (главные герои моих романов) подают к этому толки? Или в «Записках из Мертвого дома» Акулькин муж, например. Из этого-то (гражданского) чувства я передался было к славянофилам, думая воскресить мечты детства (читал Карамзина, образы Сергия, Тихона). «А подполье и «Записки из подполья». Я горжусь, что впервые вывел настоящего человека русского большинства и впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону. Трагизм состоит в сознании уродливости. Как герои, начиная с Сильвио (герой повести А. С. Пушкина «Выстрел». — В. Р.) и Героя нашего времени (Печорин. — В. Р.) до князя Болконского и Левина, суть только представители мелкого самолюбия, которые «нехорошо», «дурно воспитаны», могут исправиться потому, что есть прекрасные примеры (Сакс в «Полиньке Сакс» (повесть А. В. Дружинина. — В. Р.), тот немец в «Обломове» (Штольц. — В. Р.), Пьер Безухов, откупщик в «Мертвых душах» (откупщик-христианин Муразов, герой неоконченного второго тома. — В. Р.). Но это потому, что они выражали не более как поэмы мелкого самолюбия. Только я один вывел трагизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его и, главное, в ярком убеждении этих несчастных, что и все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться! Что может поддержать исправляющихся? Награда, вера? Награды — не от кого, веры — не в кого! Еще шаг отсюда, и вот крайний разврат, преступление (убийство). Тайна.
Говорят, что Оля (персонаж из романа «Подросток». — В. Р.) недостаточно объяснила, для чего она повесилась. Но я для глупцов не пишу.
Болконский исправился при виде того, как отрезали ногу у Анатоля, и мы все плакали над этим исправлением, но настоящий подпольный не исправился бы».
Подполье, подполье, поэт подполья — фельетонисты повторяли это как нечто унизительное для меня. Дурачки. Это моя слава, ибо тут правда. Это то самое подполье, которое заставило Гоголя в торжественном завещании говорить о последней повести[35], которая выпелась из души его и которой совсем и не оказалось в действительности. Ведь, может быть, начиная свое завещание, он и не знал, что напишет про последнюю повесть. Что ж это за сила, которая заставляет даже честного и серьезного человека так врать и паясничать, да еще в своем завещании. (Сила эта русская, в Европе люди более цельные, у нас мечтатели и подлецы.)
Причина подполья — уничтожение веры в общие правила.
«Нет ничего святого».
Недоконченные люди (вследствие Петровской реформы вообще) вроде инженера в «Бесах» (Кириллов — герой романа. — В. Р.)» (XVI, 329–330).
Л. Н. ТОЛСТОЙ
Из романа «Война и мир»
(Том третий, часть вторая, глава XXXVII)
«Около того раненого, очертания головы которого казались знакомыми князю Андрею, суетились доктора; его поднимали, успокоивали.
— Покажите мне… Ооооо! о! ооооо! — слышался его прерываемый рыданиями, испуганный и покорившийся страданию стон. Слушая эти стоны, князь Андрей хотел плакать. Оттого ли, что он без славы умирал, оттого ли, что жалко ему было расставаться с жизнью, от этих ли невозвратимых детских воспоминаний, оттого ли, что он страдал, что другие страдали и так жалостно перед ним стонал этот человек, но ему хотелось плакать детскими, добрыми, почти радостными слезами.
Князь Андрей и Анатоль Курагин на операционных столах. Рис. Александра Апсита. 1912
Раненому показали в сапоге с запекшеюся кровью отрезанную ногу.
— О! Ооооо! — зарыдал он, как женщина. Доктор, стоявший перед раненым, загораживая его лицо, отошел.
— Боже мой! Что́ это? Зачем он здесь? — сказал себе князь Андрей.
В несчастном, рыдающем, обессилевшем человеке, которому только что отняли ногу, он узнал Анатоля Курагина. Анатоля держали на руках и предлагали ему воду в стакане, края которого он не мог поймать дрожащими, распухшими губами. Анатоль тяжело всхлипывал. «Да, это он; да, этот человек чем-то близко и тяжело связан со мною», — думал князь Андрей, не понимая еще ясно того, что́ было перед ним. — В чем состоит связь этого человека с моим детством, с моею жизнью?» — спрашивал он себя, не находя ответа. И вдруг новое, неожиданное воспоминание из мира детского, чистого и любовного, представилось князю Андрею. Он вспомнил Наташу такою, какою он видел ее в первый раз на бале 1810 года, с тонкою шеей и тонкими руками, с готовым на восторг, испуганным, счастливым лицом, и любовь и нежность к ней, еще живее и сильнее чем когда-либо, проснулись в его душе. Он вспомнил теперь ту связь, которая существовала между им и этим человеком, сквозь слезы, наполнявшие распухшие глаза, мутно смотревшим на него. Князь Андрей вспомнил все, и восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнили его счастливое сердце.
Князь Андрей не мог удерживаться более и заплакал нежными, любовными слезами над людьми, над собой и над их и своими заблуждениями.
«Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам — да, та любовь, которую проповедовал Бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал; вот отчего мне жалко было жизни, вот оно то, что́ еще оставалось мне, ежели бы я был жив. Но теперь уже поздно. Я знаю это!» (11, 257–258).
Глава тринадцатая. КТО ОН, РУССКИЙ МУЖИК? ЧЕМ ЖИВЕТ? ВО ЧТО ВЕРИТ? И ПОЧЕМУ РЕНАН СЛАВЯНОФИЛ?
Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Заметки, планы, наброски.
8 сентября — декабрь 1874
Фрагмент
Эрнест Ренан
«Ренан[36] славянофил. Крестьяне смотрят на пышную свадьбу своего господина и радуются, Михайловский[37] и Толстой негодуют на мужиков на том основании, что пышность свадьбы их господина нисколько не увеличивает их благосостояния. И Толстой и Михайловский даже считают священным долгом своим образумить скорее мужика и разъяснить ему, что он глуп, если счастлив счастьем своего господина, что счастье господина не увеличивает его благосостояния. Таким образом, и Толстой и Михайловский забывают, что крестьянин этот ведь все-таки счастлив же. И вразумляя его, отнимают у него счастье. Почему? Враги они, что ли, его? Нет, а потому, что задались ложною мыслию, что счастье заключается в материальном благосостоянии, а не в обилии добрых чувств, присущих человеку» (XVI, 169).
Н. Н. Страхов в рецензии на книгу Ренана «La r’eforme intellectuelle et morale» (Paris, 1872; «Интеллектуальная и моральная реформы» — с франц.) назвал ее автора «французским славянофилом». Почему?
Ренану, как и русским славянофилам, «старая форма жизни» представлялась «единственно возможною, единственно понятною». В таком положении, считал он, находилась «вся Европа, вся ее разумная часть; она сознает свою безжизненность; она способна только ценить и высоко ставить живые идеалы, действовавшие в прошлом, но сама их не имеет».