– Стой! – рявкнул Паша.
Как ужаленный, Вачина присел, испуганно дёрнулся телом, сообразил, что рядом не охрана, этот сморчок в кепке.
– Застрелишь? Кишка тонка! За сколько сдашь, иуда?
– По выходу мяса.
Буря кипела в душе Вачины. Как он жалел, что силу свою использовал вхолостую!
Бросил икону под ноги Паше.
– Запомни, братан: ты на меня попашешь, пока жив, будешь вспоминать этот день.
– Топай, «братан», – передразнил Паша.
Вачина ступил раз, подтянул ногу, заскрипел зубами, ступил два… Мясистое лицо было багровым, на шее надулись жилы.
Собака внимательно следила за Вачиной, настороженно шла рядом, готовая вцепиться в ногу.
«Не стыдно, бабушка родная? – Паша готовился к встрече с бабкой. – До чего дожила, в ворьё меня записала. Настоящего-то вора по хребтине колышком приголубишь или как?.. А ты не реви, я отходчивый, прощу. По такому случаю помирись хоть с Прокопьевной, да не наседай ты на неё. Что как бригадир военной поры, должно же быть в тебе сострадание…»
Соседское дело
Третий день сряду идёт снег. Сырые, напитанные водой тяжёлые хлопья устилают студёную землю. Где-то далеко-далеко, там, где земля и небо воедино слились, застрял с обозом Дед Мороз. Снегу навалило уже много, он рыхлый. Обманчиво беспечны полные грязного месива глубокие колеи, они похожи на ванны с высокими обмятыми краями: ступил человек в такую ванну, и полные сапоги воды. Кругом глушь. Угнетённое тишиной и дикой мощью пространство.
Кругом расквашенное грязно-серое болото. К деревне Ванин Починок петляет еле заметная стежка следов. Это жители деревни бродят за шесть километров в магазин за продуктами. Магазин, а проще сказать – продуктовый ларёк в деревне Короваихе, единственная теплящаяся свеча прошлой жизни.
Ни клуба, ни медпункта, ни школы, ни почты во всём бывшем Тестюгинском сельсовете и в помине нет, зато есть «путинский головастик», синий агрегат компании «Ростелеком». Связью пользуются в летнее время приезжающие к дедушкам и бабушкам городские внуки. В Ванином Починке печи топятся в четырёх домах. Жители – сплошь пенсионеры, их взрослые дети почти забыли, где пуп резан.
Чувство заброшенности, одиночества, ненужности вызывают одичалые поля. Лес подходит к самым окнам. Слава Богу, пока есть электричество.
На улице копошится сумрак. На застеклённом крыльце сидит, давясь табачным дымом, Петрищев Коля по прозвищу Ржавый. В шапке, в валенках, в новой клетчатой рубахе, на плечах накинутая фуфайка. Лицо у Коли костлявое, заросшее седой щетиной, губы тонкие. Лет сорок эти губы в сочетании с наглыми и подозрительными глазами источают презрение и недоверие к соседям, к начальству, к газетам, к телевизору, а заодно и к своей жене. Он родился с такими наследственными генами: мать, бывало, всякое слово медленно нежит на зубах, чтоб подать его слушателю с тонким ароматом капризно-оскорбительной небрежности. И чем бы, кажется, козырять, чего нос задирать, с хлеба на воду перебивается, детишек приблудные мужики строгают, а вот несу голову выше ветру, и поди ты в баню, которой нет.
Зябко. Коля Петрищев кутается в фуфайку. За стеной в избе громко от телевизора. Жена слышит плохо, потому, если мужа нет рядом, включает «ящик» на всю катушку.
Он вытягивает шею, слышит скрип двери, замечая движение у соседей. Сосед выносит ведро с помоями, выливает в мусорный ящик, оглядывается на деревню, неспешно топает обратно.
Скрывать нечего, Коля Петрищев не увидел бы ничего зазорного в том, если бы где-то кто-то вспомнил сегодня о нём. В день рождения у всех нормальных людей бывает некое приподнятое, взволнованное настроение, ожидание некого чуда, а он утром съел шаньгу, почесал перед зеркалом кадык и побрёл на улицу. Хоть бы сын, хоть бы сноха, внуки, хоть бы кто-нибудь поздравил его: увы! Что жена, и та сунула под нос сковороду с подгорелыми шаньгами, без всякой деликатной чувствительности, хоть бы глянула добрее, чем глядит в обыденные дни, сказала ласковее, то обронила: «Ешь, именинник».
Коля Петрищев был гордецом. Он шаньги принял как насмешку, как оскорбление, как самое наплевательское отношение к нему.
Почему его волнует сей вопрос? Да так, от скуки, должно быть, или годы под гору катятся, или деревня медленно умирает, и когда-то умрёт он… За сорок один год работы только на тракторах можно было бы дать хоть одну грамоту, какой-нибудь подарок от колхоза или райисполкома – во, фига с маслом! Он эту грамоту за ударный труд назло всей деревне, всем начальникам теперешним и прошлым, повесил бы в своём туалете, и всякий раз, направляясь сюда, плевал бы на неё. Почему плевал? Отчего такая чёрная неблагодарность к прошлому? Не от слабости, а всё от того, что давно осознал он ненужность своего труда, и зря он землю пахал, зря мешками спину ломал, зря в лесу зимами мёрз, – всё зря! Гнутого болта от колхоза не осталось, не то, чтобы какие-то паи выплатили. Кругом только гады! Одна радость: телевизор, да и он, гад ползучий, скорее не утешает, а злость разжигает. Послушать, так страну не сегодня завтра пустят с молотка. Всё грабят, всё тащат, всё делят! Он ли не работал! Тот же сосед, одногодок Шурка Фомин, такой же тракторист… «Такой, да не такой! Везде, бывало, свой нос сунет, всё правду искал. Кого в президиум? – Фомина! Жри теперь свою правду, Фомин, вон её сколько лежит кругом! В долларах и евро!»
На крыльце выше оконной рамы кнопкой прижата выцветшая от времени любительская фотокарточка. На ней Колька Петрищев, молодой, после СПТУ отработал на весенней пахоте первую смену, отдыхает, сидя на бревне возле кузницы, лицо от усталости доброе, безвольное, застенчивое и даже милое. Интересно, о чём он загадывал тогда ясным весенним днём? Возможно, представлял, как получит новый трактор, его фотография будет постоянно на Доске Почёта, и так далее, и в том же духе. Только почему-то через месяц небо стало для Кольки набрякшим, тусклым; утрами не бригадир входил в избу с нарядом – в раскрытую дверь, как в низину, вползал туман – то коровам копыта ощипывать пошлёт, то со стариками изгородь латать, то с бабами сено загребать. И пошла жизнь тусклая, однообразная, одним словом – день к вечеру.
Следует добавить к вышесказанному, что у Фомина есть свой трактор Т-25, у Коли Петрищева тоже был, да он его выгодно продал. Сын, видите ли, живёт в Москве, дочку замуж отдаёт, жить негде молодым, выручай, отец родной! Коля Петрищев помог не только своим трактором. Пока другие гадали, как дальше жить без колхоза будем, Коля не дремал, тащил и тащил, и продавал всё, что можно продать. Однажды пришла большая машина, выдрала железобетонные трубы через речку под деревней Ванин Починок, народ бранил всех и вся, а вором-то Коля Петрищев оказался.
Александр Фомин был правдивым человеком, правдивым до крайности, чем причинял соседу серьёзные неудобства. Тощий, долговязый, с застенчивым большим лицом, внимательными глазами, вечно какой-то сосредоточенный, Александр спросил укоризненно: «Озолотился?» – «Тебя не спросил!» – окрысился Коля Петрищев. Забегали у Коли Петрищева глаза, заблестели холодно и враждебно, тонкие губы вытянула в строчку высокомерная презрительная ухмылка. «Спасибо от всех нас, живых и мёртвых. Сволочь ты ржавая, Микола. Всю жизнь из-за косяка выглядываешь, всех-то хитрее, всех-то умнее» – «А не вы ли, коммуняки долбаные, нас к разбитому корыту привели? А, и сказать нечего? Где паи, где справедливость?! Где мои деньги?!» Зажимает кулаки Коля Петрищев, так бы и врезал обидчику, да у Александра мускулы вроде сыромятных ремней, крепкие.
Никогда между соседями не было дружелюбия – ничего, кроме холодной вежливости. Бабы и те здороваются раз в год в Пасху.
Коля Петрищев приусадебный участок пахать весной нанимает мужика из Короваихи. Пускай втрое дороже ему пахота обойдётся, но поклониться кровному врагу – соседу Шурке Фомину!.. Да пускай огород крапивой зарастёт, пускай кроты всю глину наверх поднимут, пускай гуще растёт осот: никогда!