Сергей Иванович налил из своей малушки «соточку».
Василий Игнатьевич распечатал свою бутылочку, налил стаканчик.
– И честная! – веско добавил Василий Игнатьевич.
Глаза Василия Игнатьевича сверкнули удалой весёлостью, но голова потупилась к долу. Затянулся табачным дымом, как заробел часом.
– Эх, как раньше черёмухи вкусно пахли! Воздух густой на вечеру, луна-цыганка бродячая шастает, пугает… Назавтра встретишь её, ожидаешь увидеть пристыженной, раскаивающейся грешницей, – кому-то махнул рукой. – Упрекал, бывало, что скрывать. Нравилась мне. А тут Васька из армии пришёл, с Северного флота, ну и… На флотских девки падкие. Давай заодно и Ваську, – провёл рукой по лицу, подумал и тряхнул головой. – Не тем концом помянут будет… Самолюбив был. Не замечал я в нём ни доброты, ни честности. Всё стороной да боком. Всех норовил на коротком поводке держать. Помнишь, как выбежит, бывало, на собрании к самому президиуму и давай поливать грязью. На районных начальников рычать любил: «Ты!..» – слюна брызжет, скачет, зубы скалит, ровно волк в капкане…
– В большой нужде Васька вырос. Поучился мало. Женился, да сразу в стройку, в лес… Всё правду искал. Да разве есть она, общая правда? У меня своя правда, у тебя своя, ему же подавай всё начальство на плаху. «Огнемёт бы мне!.. Я бы вас всех!..» Душой-то понимал, а выразиться не мог, – поправил Сергей Иванович. – Это ты верно заметил: расчётлив был. Нельзя так жить, Царство тебе Небесное, Васька. Копить в себе сплетни и слухи да вылить ушатом… Сложимся, бывало, по рублику, хрен он на свои выпьет, от своей водки, говорил, изжога. Жаль Ваську, через дурь свою в доски ушёл.
– Я тогда его в морг возил… не хватило мозгов: поставил трелёвочник на гнилые чурки. Олька ему рот полотенцем отирает, пена красная идёт, идёт… Как думаешь, Серёга, средняя девка Васькина или нет? – спросил и уставил на Сергея Ивановича страшные глазюки. Подумал и сам себе ответил: – Я думаю – нет. Вот с какого бодуна районный князёк помощника пригнал? А боится! Размажет его Машка на следующих выборах. В газетах манну небесную обещала, когда в депутаты районного собрания пёрла. Мы на обещания падкие… Нос у Машки, что пушка моей самоходной артиллерийской установки! Сенокосы вспомнила… Отец из огнемёта коммунистов жечь грозился, а дочь к денежному корыту льнёт, – не его!
– Давай-ко, допьём остатки, и по домам. На улице припекает, а своя печь всё равно роднее.
– Ты скажи, Серёга, как мне родственником приходишься, по отцу или по матери? Если по Ефимье – холодная кровь, а как по Михайлу Кузьмовичу – из одной квашни.
– Никак уж пива наварил? – засмеялся Сергей Иванович, чувствуя себя освежённым и обновлённым, словно выкупался в холодной родниковой воде.
– Какое пиво! Лагуны в подвале изгнили, котёл проржавел, вьюшки издрябли… И чего мы с Олькой по-человечески не простились? Дойти бы, сказать бы, а тут… – произнёс Василий Игнатьевич напряжённым, тугим и неломким голосом.
Сказал и кинул недоеденный пряник трусливо проползающей кошке, поняв, с режущим холодом, что далеко, очень далеко осталось детство, да и не было вовсе его, детства, была незримая, безразличная ко всему пуповина, что связывала его с прошлым, теперь испарившаяся со смертью Ольги.
– Ну-у, чего теперь казнить себя. Земля ей пухом. Пойдём, Васюха, по домам.
Прислонился лбом к дверному косяку Василий Игнатьевич. По вздрагиваниям спины Сергей Иванович видел, что он плачет.
Ледолом
Весна с каждым днём всё громче заявляла о себе. Дом для бывшей учительницы Анны Павловны перестал казаться пустым и гулким; едва в стёкла рам начинал проситься день, она выходила на улицу из-под руки зачарованно смотрела на реку – только бы не прозевать ледолом! – умом сжималась до размеров воробья и вместе с чирикающей стайкой перелетала с черёмухи на черёмуху. Весной большим походом идут новости на старые деревни, с каждым годом всё больше и больше нагромождают льдины всякой новизны и, чтобы не соврать, и не стрельнуть разломом вглухую (к старому мы очень прилипчивы), глаза Анны Павловны последние годы увлажнялись слёзками благодарности за какие-то особые в её понимании заслуги перед Родиной. Нет на её груди орденов и медалей, а если разобраться по большому счёту!.. Неуклонно, часами, она так и сяк ворошила свою память; было жарко в груди от подступающей радости видеть меняющийся мир, посещала горечь уходящего невозвратно времени; устраивающиеся на берёзах крикливые грачи не казались ей назойливыми; чьи-то похороны – естество жизни; в зеркало всё чаще смотрела на неё стареющая старуха, и тоска, до слёз сосущая сердце, всё чаще посещала её.
Далеко, где могучие силы неба сходятся с землёю, где звенят родники, где кукует её сторож-печаль, там каждую весну рожается её тревога и вожделение: ледолом! Он явится, званный ею, обязательно явится и станет ломать, грудиться, вырывать с корнем деревья – так было все вёсны, так будет и на этот раз. Утонут в воде прибрежные кусты, солнце будет лить щедрые потоки света, на лицах людей морщины утомления уступят место наслаждению, таинственное воодушевление, скрытое в живых существах, как оробеет от нежности к природной стихии. Прибрёл отощавший рыжий кот, гнусавил, весь прижавшись к земле, до тех пор, пока Анна Павловна не погладила его. Сразу весь вытянулся и приподнялся на лапах, лизнул руку.
– Ну, рыжий пустодомец, как тебя звать-величать прикажешь? – спросила Анна Павловна. Знать, нечто горячее и тяжёлое подкатилось в такую минуту под сердчишко бедного кота. Упал он на землю и стал валяться на ней, громко стонать и как бы плакать. – Ну и артист… будто урок не выучил, подлец ты эдакий. Сегодня Лазарева суббота, пускай ты будешь Лазарь.
Жила Анна Павловна в полупустой деревеньке. До магазина на центральной усадьбе совхоза семь километров. Дорога есть, и дорога бы торная, да чуть не узлом та дорога реку вяжет, а напрямую, по глухой зарастающей мхом и травой тропе, рукой подать. Трудно зимой, всяко бывает; случись беда – ложись да помирай, телефона нет, медички и подавно, дорогу забуторило, трактор разве какой пробьётся. Худо зимой. Слава богу, опять скоро лето, в любую сторону пути немеряные. Любит Анна Павловна летние тропки-дорожки. Выйдет к маленькому озерку, поклонится кувшинкам, берегам, кочкам, облакам проплывающим. Это её детство. Жаль, мельчает озеро, стареет как будто. И поляна рядом стала чужой: везде битая посуда, пакеты, чёрные головни. А раньше, после войны, сколько весёлого смеха было тут…
Молоденькая учительница едва не родила в школе: замены нет, из района просят – доучи, ради Христа, доучи, уж каких-то полтора месяца осталось. Не доучила. Вспомнили в роно про Анну Павловну, навестили старую учительницу, грамоту от главы района привезли.
– Да что вы, Господи, – отказывается Анна Павловна, – я уж всё перезабыла.
Заведующий роно, Михаил Иванович Коновалов, толстяк, что вдоль, что поперёк, одно поёт:
– Вы да забыли? Никогда не поверю! Надо, Анна Павловна. Надо. Вот куда я дену сейчас пятнадцать душ? Возить – а если завтра не пройдёт машина? Так оставить – мне же земляки кишки выпустят. Попрекнут ставкой, скажут, родину забыл. Живите в комнате учительницы: тепло, медпункт рядом, магазин рядом, чуть что – я подскочу.
Уговорил. Полчаса ушло на сборы. Взяла Анна Павловна кота Лазаря и села в машину.
Утром Анна Павловна заходит в класс, все ребятишки вскочили, а на первой парте вихрастый парнишка и не пошевелился. Смотрит под потолок в угол и в носу чего-то ищет. Дремучесть, затаённость в его позе и неопределённой хитрой улыбке, в раскрытых карих глазах. «Петька! Петька Коновалов…» – Анна Павловна будто на минуту проваливается в своё детство.
– Коновалов, – слабым голосом позвала Анна Павловна своё детство.
Парнишка вынул палец из ноздри, встал, поддёрнул брючки: скучный, равнодушный, упорно смотрящий в угол.
– При входе учительницы надо вставать, Коновалов. Как тебя зовут?