В госпитале Лене повезло больше, чем в бюро трудоустройства. Усталый главный врач равнодушно выслушал ее аргументы против работы с пациентами военного госпиталя («боязнь крови вплоть до обморока», «природная стыдливость», «воспитание в Божьем законе и запрете коснуться иного мужчину, кроме супруга» — она даже не запомнила, что именно тогда придумывала тогда), а потом также равнодушно написал на ее бумагах «Отправить в прачечную». Работа была там настоящим адом. Мышцы, уже привыкшие когда-то к ежедневным нагрузкам, все равно ныли из-за напряжения так, что Лена иногда плакала ночами, когда не могла уснуть из-за этой боли. Не просто так в прачечной в основном работали крепкие высокие немки, рядом с которыми девушка смотрелась настоящей крохой. А если бы не мази, которыми Кристль смазывала каждый вечер руки, растрескавшиеся от воды или ожоги от пара, Лена бы не выдержала еще в первые же недели.
— Ты убьешься на этой работе, — уговаривала Кристль, замечая все новые и новые мозоли и ожоги на руках Лены. — Ты такая маленькая и хрупкая, Ленхен. Эта работа не для тебя. Попросись ухаживать за ранеными или помогать докторам.
— Нет, не проси даже! — всякий раз горячилась Лена, удивляясь тому, откуда брались силы на эти бурные эмоции при такой физической усталости. — Не пойду в палаты ухаживать за нацистами!
Но иногда, в особенно тяжелые дни работы, Лене хотелось сдаться этим уговорам и попросить перевода медсестрой в госпиталь. Там тоже работа была не из легких, но все же легче, чем таскать тяжелые баки с мокрым бельем для развешивания или крутить ручку автомата для выжимания.
И всякий раз это желание улетучивалось при одном лишь взгляде во время развешивания белья на выздоравливающих пациентов немецкого госпиталя, когда те собирались небольшими группками на заднем дворе, чтобы покурить вдали от глаз докторов. Лена слышала их шутки про евреев и бойцов Красной Армии, их разговоры, показывающую странную сейчас слепую веру в своего фюрера и непобедимость рейха, несмотря на с каждым днем ухудшающееся положение на фронтах. Эти солдаты и унтер-офицеры слишком напоминали Лене о днях оккупации. Да, она уже прожила уже около трех лет в Германии в окружении немцев и их ненавистной символики и пропаганды, но именно близость к солдатам, которые еще недавно воевали за фюрера и нацистские идеалы, снова всколыхнула волну прежней памяти, чуть погасшую в окружении гражданского населения.
— Я не могу перейти в сестры, — отвечала тогда Лена немке. — Я просто не смогу помогать им вернуться на фронт и снова убивать, понимаешь? Это означает, что я буду помогать им дольше воевать, и что война будет все длиться и длиться…
— Подумай о себе, Ленхен, — не унималась Кристль. — Ты таскаешь такие тяжести. Ты надорвешься, моя девочка. Так нельзя.
Нельзя поднимать тяжести, тебе же еще рожать.
Так когда-то говорила тетя Оля и мама, оберегая Лену в быту. Про тяжести, про то, что нужно одеваться теплее и не сидеть на холодном. Никто и подумать тогда не мог, что все эти советы были бессильны перед работой немецкого хирурга. И это означало, что ничего из этих советов не страшило Лену больше. И она не сдавалась упрямо, раз за разом возвращаясь в проклятую прачечную, где становилось все больше работы из-за увеличения числа раненых, поступающих с обеих фронтов. Ради карточек, которые все сложнее становилось отоварить из-за острой нехватки продуктов, ради жалования, обесценивавшегося с каждым днем все больше, ради горячего питания, которое было положено сотрудникам госпиталя и часть которого Лена всегда уносила с собой домой.
Ради маленькой Лотты, чьи волосы так сладко пахли, несмотря на то что их мыли теперь реже из-за дефицита мыла. Чью мягкую улыбку Лена так полюбила, ведь от вида неподдельной детской радости и света в глазах на время отступала усталость и желание лечь в ледяную постель и больше не вставать. Чьи крепкие объятия и легкий поцелуй в щеку могли стереть любые невзгоды последних дней. И позабыть о той пустоте внутри, которую оставил когда-то скальпель нацистского доктора и которая никогда уже не заполнится.
* * *
Проходили дни за днями, недели за неделями, которые неумолимо по словам радиопередач «Свободной Германии», все чаще и чаще призывающую немцев повернуться против рейха, приближали Красную Армию к Дрездену. Толпы беженцев наводнили предместья, торопясь транзитом в Западную Германию. Всем хотелось попасть в плен союзников, несмотря на ненависть к ним из-за бомбардировок, до сих пор равняющих с землей немецкие города. Перспектива же оказаться под «красными варварами», которую в красках расписывала нацистская пропаганда, доводила людей буквально до состояния истерии. Немцы дрались друг с другом за места в поездах, идущих на Запад, отчаянно, до крови — Лена несколько раз наблюдала равнодушно эти драки на станции по пути на работу. Но ее это ничуть не трогало. Даже не было ни капли злорадства, что теперь немцам приходится бежать из городов, как когда-то случилось с семьей Лены.
Эта истерия порой приводила к ужасным последствиям. Чем ближе подходила к Дрездену Красная Армия, тем чаще стали случаться самоубийства. Мужчины убивали свои семьи, а после сами вещались или стрелялись, полагая это наилучшим выбором. Слухи об этом, правда, расходились медленнее, чем страшные рассказы о том, что происходило на восточных землях, отходивших за другую линию фронта. Последние вызывали в Лене какое-то глухое раздражение всякий раз, когда она их слышала. Она была убеждена, что все эти рассказы о зверских убийствах детей и женщин, которые словно смаковали в деталях диктор министерства пропаганды или статьи газет, были совершенно лживы.
— Красная Армия — не вермахт! Мы не нацисты! — зло твердила она Кристль, когда та начинала плакать от страха после радиорепортажей или разговоров с соседками или беженцами, проходящими по их улице на запад.
* * *
— У нас есть что-то, что очень нужно кое-кому сейчас, Лена, — начала осторожно Кристль одним апрельским вечером, когда уже уложили Лотту спать и сидели вдвоем, греясь у железной плиты в кухне. — Меня не раз спрашивали уже, остались ли у нас аптечные запасы, и есть ли среди них…
— Перекись? — устало откликнулась Лена. Она до сих пор удивлялась некоторым немкам, которые, несмотря на неопределенность вокруг, все еще старались поддерживать облик на прежнем уровне. Сама она по-прежнему исправно обесцвечивала волосы из стремления походить на свою фотографию в документах, в которые с помощью вездесущих и почти всемогущих знакомых Ильзе уже давно была вклеена новая фотография Лены во избежание лишних вопросов и возможных сложностей. Уж очень была непохожа по мнению солдат на постах при въезде в Дрезден та русоволосая девочка на фото из Розенбурга на ту девушку с модной прической и накрашенными губами, что каждый день ездила на работу на велосипеде когда-то теперь уже в другой жизни.
— Нет, — покачала головой Кристль. В ее взгляде тенью скрывалось что-то такое, что насторожило Лену. — Меня просят продать цианид в ампулах или снотворное. Приходят совсем не простые люди, Ленхен. Например, бургомистр. Или начальник полиции. Обещают много денег, которые сейчас были бы для нас совсем не лишними.
— Что они хотят? — не поняла сразу Лена, а когда прочитала ответ в выразительном взгляде немки, ужаснулась. — Ты продала им яд?!
— Нет, сказала, что мне нужно проверить остатки после того, как аптеку разбомбили томми. Хотела посоветоваться с тобой. Не могу принять такое решение сама, — честно призналась Кристль. — Это большие деньги. И они очень помогут нам. Не только выжить до прихода русских, но и потом… ведь мы можем предложить русским денег, чтобы нас не трогали… Кроме того, это богопротивное дело, ведь самоубийство — великий грех, а я стану его пособником. Но вдруг это, наоборот, станет их спасением…
— Спасением от чего? И спасением для кого? — заволновалась Лена. — Для их детей? Им нечего бояться, в отличие от их отцов, которых будут судить после войны. Разве ты не хотела бы, чтобы судили того человека, который когда-то арестовал твоего старшего сына? Чтобы он получил заслуженное наказание за то, что отправил его в лагерь?