Потом Шуберт. Звуки Шуберта навсегда неразрывно связаны с Рихардом. Это его нежный взгляд, запах кожи, мягкость коротко стриженных волос на затылке, крепость мускулов, звук его голоса. Это минуты, часы и дни, вырванные у судьбы и, видимо, даже взятые взаймы, за которые ждала такая страшная расплата. За то, что позволили себе забыть обо всем, что их должно было разделить. За то, что они забыли, кто он и кто она.
Но другие воспоминания заглушали любую музыку и звучали в оглушающей тишине подвала гулом самолетов в отдалении и стрекотом очередей, несущих смерть. Их было сложно прогнать. Потому что они становились только сильнее — с каждым звуком налетов, с каждым порывом ветра, доносящим невыносимый запах гари со стороны Дрездена, с каждым днем полумрака из-за затянутого дымом солнца. И они же и толкнули на безумство — на третий день налетов после долгожданного звука отбоя воздушной тревоги сесть за стол в кухне и написать письмо при слабом свете свечи. Просто потому, что как никогда стало отчетливо понятно, другого шанса может и не быть. Особенно сейчас, когда война неумолимо шла к завершению. Снова в голове застучало особым ритмом «Здесь и сейчас», позабытое заклинание из прошлых дней, такое верное по сути.
Наверное, именно ожидание ответа, который непременно должен быть — она знала это, чувствовала каждой клеточкой! — стало тем лучом света, который вел Лену через полумрак последних недель. Как когда-то давно воспоминание о Рихарде удержало ее шагнуть из окна после собрания «Веры и красоты» и разбиться о камни дрезденской мостовой. Полумрак из-за дыма десятков пожарищ в Дрездене, который долго стоял над предместьями, закрывая солнце, и давил напоминанием о произошедшем наяву кошмаре, постепенно переползал в ее душу, завоевывая то, что едва не уступил. И когда наконец-то, через неделю, над Дрезденом и окрестностями появилось весеннее солнце, оно уже не могло радовать. Потому что слишком мрачным и страшным было то, что оно осветило своими лучами, рассеяв завесы от тлеющих пожарищ.
Лене не хватило смелости вернуться в Дрезден в первые недели после налета. Рассказы тех, кто был на разборах заваленных подвалов или участвовал в сборе обгоревших трупов, не могли не отпечататься где-то в голове. Она понимала, что должна узнать о судьбе Мардерблатов, несмотря на очевидное, но самое ближайшее куда смогла доехать — до окраины Фрайталя, откуда дорога бежала дальше к Дрездену. Ее мышцы словно деревенели, не позволяя двигаться дальше и сдавливая грудь для свободного дыхания, и ей приходилось останавливаться и садиться на обочину, чтобы унять бешено колотящееся сердце и возобновить дыхание. Она знала по рассказам, что здания редакции больше нет. Нет здания Оперы, где только год назад она завороженно смотрела постановку Гзовской. Нет всей улицы Каролиенштрассе, дома которой остались торчать обожженными огнем остовами, похоронив под рухнувшими перекрытиями своих жителей, прятавшихся в подвале от налета. Да и самого Дрездена больше нет после многочисленных налетов, которыми союзники планомерно ровняли город с землей, выполняя свое обещание.
— Не надо, — сказала как-то Кристль, встретив бледную как смерть Лену, у калитки после очередной безуспешной попытки съездить в Дрезден. — Не надо пока ездить в Дрезден. Если бы Эдна и Матиус смогли… если бы… они бы пришли сюда. Я думаю, в неразберихе после налетов это было возможно. Но столько времени прошло уже. И столько раз бомбили город после того вечера… Вряд ли они сумели, Ленхен, вряд ли.
Бомбардировки Дрездена и гибель Мардерблатов повредили и без того хрупкое здоровье Кристль, в волосах которой стало еще больше седых прядей, словно кто-то разукрасил ее белой краской от души. Она все чаще уставала, а рассеянность и забывчивость усилились. Ночами она не спала, а спускалась вниз и сидела в темноте и прохладе нетопленого дома, завернувшись в шаль. Смотрела неотрывно на фотографии мужа и сыновей в рамках. Пару раз Лена слышала, как Кристль бормотала себе под нос, то и дело повторяя «Никого не осталось… никого!» и всерьез опасалась, что немка лишится рассудка, как когда-то мама после потери Люши. Время словно прошлось по кругу и вернуло Лену в то время, когда она осталась одна. Только теперь на руках была и маленькая девочка, а не только пожилая беспомощная женщина, а значит, ответственности было намного больше, при том, что возможностей найти продовольствие становилось все меньше и меньше с каждой неделей. Словно время обратилось вспять, и Лена снова оказалась в голодном и холодном Минске. Единственным и самым главным отличием от прошлого было лишь то, что не было жесткого преследования нацистов и страшных картин казненных на улицах города.
Именно из-за надвигающегося катастрофического положения, Лене пришлось переступить через себя и принять распределение в немецкий госпиталь во Фрайтале, куда ее направили после потери работы в газете. Когда здание «Гутен Морген, Дрезден» было уничтожено во время самого первого налета в феврале, и погибла большая часть штата, газета приостановила выпуск. «На время неопределенным сроком», как написал в официальном письме редактор отдела пропаганды, занявший должность погибшего главы редакции. Но при этом Лене открыто написали, что ее должность сокращается, и потому она снимается с довольствия.
Работы в Дрездене и предместьях почти не было, кроме как на военных заводах, госпиталях и обслуживании железной дороги. Почти все остальные производства, рестораны и кафе, магазины и аптеки позакрывались. Их владельцы либо потеряли свое дело во время налетов, либо бежали на запад страны, спасаясь от продвигающейся к Саксонии линии фронта и от Красной Армии, которую называли «варварской ордой» и «красными дикарями». Поэтому единственное, что предложили Лене в бюро трудоустройства — работа в госпитале. Сначала Лена категорически воспротивилась этому назначению. Даже хотела порвать бумаги, которые ей вручила сотрудница бюро. Просьбу поискать что-то иное та встретила с раздражением и холодом и пригрозила сообщить «куда следует» о нежелании Лены работать в госпитале, «выполняя такую почетную обязанность ухаживать за защитниками рейха». В ее голосе было столько злости, что Лена сдалась, опасаясь накликать беду не только на себя, но и на других обитателей дома на Егерштрассе.
Она что-нибудь обязательно придумает! Не может такого быть, чтобы не было решения и этой ситуации, которая казалась патовой сейчас!
Пенсия Кристль по потере кормильца была совсем небольшая для того, чтобы не только отложить что-то «на черный день», маячивший совсем не за горами, но и прокормить трех человек. А маленький огород в лучшем случае дал бы урожай только в начале июля. После обязательной выплаты в фонд поддержки фронта и поездки Лены в Розенбург, когда она потратила все свои сбережения, не осталось наличных денег. Да и запасов не получилось сделать в достаточном количестве прошлой осенью из-за дефицита продовольствия на рынках и неизмеримо высоких цен.
— Мы не проживем без моего жалования и продовольственных карточек, Кристль. И ты забываешь, что меня могут арестовать как уклоняющуюся от работы и послать в трудовой лагерь или на военный завод. А я не могу оставить вас одних с Лоттой. Вы не сможете выжить одни.
— Ты хорошая девушка, Ленхен, — опустила Кристль холодную как лед ладонь на руку Лены. В последние недели февраля на Фрайталь опускались морозные ночи, и в доме было немногим теплее, чем за окном. Приходилось спать в одежде, под пуховыми одеялами, а днем тепло одеваться как зимой.
— Я рада, что Господь подарил мне такую племянницу, как ты, — добавила немка мягко, сжимая ласково пальцы Лены, и девушка испугалась, что ее подозрения насчет здравомыслия Кристль подтвердились. Оставалось только надеяться, что никто из соседей не заметит возможных странностей в речи или в поведении немки и не донесет, а если и случится это, то власти попросту не обратят на это внимание, занятые развитием событий на фронтах и приближающимся проигрышем в войне.